Возвращение Каина
Шрифт:
— Да, — просто ответил Кирилл. — Был момент… Теперь я глубоко раскаиваюсь.
— Прекрасно, капитан! — восхищенно промолвила Надежда. — Вы хотели убить его из-за женщины? Николаич, я тобой горжусь!
— Я показывал тебе холсты, ты должна ее помнить, — старик выпил. — Теперь ни холстов, ни прекрасной незнакомки…
— Да не кисни ты, Николаич! — подбодрила его Надежда. — И не скромничай. Если тебя еще хотят застрелить молодые мужественные капитаны — все в порядке. И вообще, тебе изменяет такт, господин живописец. В моем присутствии ты восхищаешься другой женщиной.
— Прости, Надя…
— Я
— Что рассказать? — невесело усмехнулся Кирилл. — Как я с кольтом поджидал у дома?
— Конечно! Я очень давно не слышала, чтобы убийство готовили из-за женщины, а не из-за денег или мести. Это очень интересно! Вы очень ревнивый, да?
— Невероятно! — подтвердил он, веселея от ее любопытства и от виски. — А как все ревнивцы, сначала совершаю действие и лишь потом думаю, сожалею, раскаиваюсь…
— Так почему же вы не застрелили Николаича? Не поднялась рука?
— Нет, поднялась, — соврал Кирилл. — Но кольт дал осечку. Патроны старые.
— Капитан, это не патроны! — воскликнула она. — Это рок! Художника хранит судьба. И если хранит — значит, он еще для чего-то нужен на этом свете! Ты слышишь, Николаич?
— Слышу, — буркнул старик, доедая сосиску. — Ну, вы поговорите тут, а я буду работать, ладно?
Он поставил на мольберт небольшую картину — портрет девушки, корявой рукой огладил холст.
— Не записывай! — вдруг вскинулась Надежда. — Хороший же портрет!
— Не нравится мне, — проворчал он. — Не люблю его…
— Это что же, вы станете писать мой портрет на этой девушке? — с любопытством спросил Кирилл.
— Некогда грунтовать холст, — проронил старик. — Так что навечно будешь с ней. Ее звали Лючия, запомни имя. Уж ее ты никогда не потеряешь, не бросишь… А говорят, у художника нет власти!
— Творец и варвар в одном лице, — вздохнула Надежда. — Столько хороших полотен записал!..
— Против Лючии ничего не имею, — стал куражиться Кирилл. — Но против постановки натуры — протестую! Смотреть в окно не хочу!
— Что ты хочешь? — невозмутимо спросил старик.
— Хочу на соломе! Хочу остаться для потомков лежащим в куче соломы!
Старик что-то примерил взглядом, пожал плечами.
— Ложись в солому… Только смотри в окно.
— Компромисс принимается! — Кирилл взворошил примятую солому, забрался на кровать. — Хорошо! Надежда! Несите сюда виски и бокалы. Мы будем праздновать с вами век жестокого реализма. Пир во время чумы!
— Бутылка пустая! — Надежда перевернула ее вверхдном. — Очень жаль, но на то он и век жестокого реализма.
— В чемодане — полный боезапас! Открывайте!
— Молодой человек, прошу тебя не напиваться, пока я не закончу работу, — строго предупредил старик. — Я понимаю, тебе очень тяжело, но нужно проявить выдержку.
— Мне — тяжело? — засмеялся Кирилл. — Да мне так легко никогда не было! Много ли человеку надо? Куча соломы, бутылка вина и красивая женщина.
Он лежал в соломе на животе, подперев голову руками. Надежда устроилась рядом, в позе «лотоса», шуршала цыганской шалью. Ее близость и это шуршание ткани и соломы наполняли жизнь какой-то горячей, почти бессознательной радостью. Все было случайно, сиюминутно,
Он тянулся к женщине, подсознательно чувствуя то ее спасительное начало, которое получил когда‑то от матери, которым жил и благодаря которому творил старик художник. Он жаждал возрождения души своей, но не ведая, где и с кем она может воскреснуть, отдавался стихии чувств, способных возродить лишь разум и тело. Он вздрагивал от прикосновений ее рук и желал этих прикосновений, однако смущался еще тем, что женщина — чужая ему, случайная и к тому же хмельная. И вместе с тем эта непознанность притягивала его, и все в ней казалось прекрасным, свежим и непорочным. Он предчувствовал, что его полная власть над этой женщиной даст ему уверенность в себе, наполнит торжеством победителя и откроет незнаемые еще, новые ощущения мира и своего существа; и одновременно жалел иное свое, привычное состояние, тосковал уже по нему, словно младенец, отнятый от груди.
Он слушал ее легкие пальчики в волосах, возле уха, на щеке и, сам не смея прикоснуться, терял счет времени, хотя очень трезво ощущал пространство — мастерскую старика. И сам старик в тот час танцевал перед мольбертом, шаркал кистью, приглушенно ругался, выжимая густые краски на палитру. Он не замечал той неуловимой игры-близости, что уже давно продолжалась даже в том, как они чокались бокалами. Одержимый, он видел лишь то, что хотел видеть…
А руки ее становились смелее и откровенней! Превозмогая себя, Кирилл прошептал:
— Уйдем отсюда…
— Почему? — спросила она, роняя волосы на лицо Кирилла.
— Старик…
— Старика нет. Видишь, и света нет… Он давно ушел.
— Где мы? — спросил он и огляделся.
— В соломе… Чувствуешь, как шуршит?
Он чувствовал только жесткий шелк шали и мягкий — волос.
— Боже мой! — вдруг тихо воскликнула она и замерла. — Неужели ты мальчик? Ну, милый капитан?
Кирилл рывком сдернул с себя рубашку, спросил жестко:
— Это что, достоинство или недостаток?
— И правда, мальчик, — ласково и печально проговорила она, роняя с плеч шаль. — Безжалостный романтизм… Отчего же у тебя такое лицо, милый мой мальчик? Не сердись и ничего не бойся. Послушай, какая тишина кругом! А это шуршит солома…
Кирилл склонился к ней и, ощутив ее дыхание, больше ничего уже не слышал, потому что в ушах зазвенело, как от первого выстрела в танковой башне…
Он проснулся на рассвете, заботливо укрытый цыганской шалью. Надежда спала рядом, раскинув волосы по соломе. Он ничего не заспал, не забыл, не утратил; он помнил все отчетливо и мог повторить все слова, произнесенные как в бреду. Единственное, что совершенно вылетело из головы — было имя, поскольку он называл ее Аннушкой. И она даже не поправляла его, отзывалась на чужое…