Возвращение в Кандагар
Шрифт:
– Послушай, - сказал Костелянец, - ты так и выступаешь, да? Прямо вот входишь в класс, а? Здравствуйте, запишем новую тему? И они ничего? Склоняют головы к партам? Языки набок от усердия?
Никитин пожал плечами.
– А ты их бьешь? Ну, указкой? Или мелом в лоб? Если кто-то зарвется.
– Иногда приходится. Гаркнуть так, что стекла звенят.
– Иногда?!
– Костелянец восхищенно пускал клубы дыма.
– Игорь! Я всегда думал, что ты из какого-то другого теста!
Никитин поморщился.
– Клянусь. Ты же знаешь, - сказал Костелянец.
– Мы все немного другие. Вспомни Кисселя.
– Киссель!.. Витя был ребенком. Фокусы, а?.. Сгибал вилку, как Ури Геллер, и поранился. Этот-то Геллер получил озарение. В саду. В Иерусалиме. Узрел огненный шар - начал
– Не ломать, а чинить. Он запускал старые часы.
– А наш Киссель умел только ломать. Разбил банку. Почти половина еще оставалась, а? Чистейшего первача, алхимик Святенко выгнал, и я, сподручным будучи, позаимствовал толику. Он мог бы меня убить, Святенко, морда, кус сала, ус до плеча. Но мы же решили им всем противостоять? И это была первая акция неповиновения - причаститься огненной влагой: сахар и дрожжи равняется огонь. Там было градусов семьдесят.
– И, наверное, столько же в воздухе.
– И мы стали как три ангела, чуждые всему. Особенно на ангела смахивал Киссель. Это его тонкое лицо, длинный нос, жилки и глаза с древней тьмой. Я и сейчас помню это вдруг возникшее впечатление: что вот мы опустились на краю полка, у мраморной стены возводимого сортира, откуда-то нас выбросило, мы успели наглотаться огня, пока один не стал жонглировать камнями, и отправились осматривать этот пылью и мондавошками занесенный город - город Печали, город Глупости? Помнишь, гадали, что это за город по классификации Чистых братьев из Басры? Город Похоти. Город Страха. И тут-то Витя возвел на нас влажные ослиные очи, в которых мерцали солнца Востока, и сказал, что это Иерусалим Коммунизма. Наконец-то построили! Ты помнишь этот душераздирающий эффект?
Конечно, Никитин помнил. И сейчас, лежа на раскладушке в тени сада, он увидел это как бы сверху и издалека: троих в одежде цвета выжженной солнцем земли, бредущих краем города из брезента, цемента, дерева и прекрасного белоснежного мрамора с аквамариновыми прожилками. И на солнце сияли металлические полукруглые ангары столовых. Город был обнесен невидимыми стенами, напряженной тишиной, о которую иногда ушибались тушканчики или вараны, а как-то ночью в эту цитадель уперся обкурившийся свой: проломил голову, ступни разлетелись в разные стороны, да еще отовсюду брызнули сверкающие очереди. Нельзя ходить, где нельзя. Или летать. Ведь по обкурке ему могло и такое поблазниться. По крайней мере самому Никитину однажды почудилось, что он шагает слишком широко, гигантски. Но ему хотелось нормально ходить, без вывертов, и ценить простые вещи, - если вдуматься, они не менее интересны, чем бредовые образования, мыльные пузыри, которые иногда запекались кровавой, черт, пеной.
Никитин метнул взгляд на Костелянца. Ему уже не хотелось спать.
– А! я вижу, ты ожил, мой друг, - сказал Костелянец.
– Может быть, ты сходишь все-таки в "погреб"? И мы выпьем за Кисселя. Наверное, он стоит, как ангел, с автоматом у входа в иерусалимский сад.
– Нет, пожалуй, надо пойти за речку, - возразил Никитин.
– На сено. Тещу прогнать домой, ей нельзя долго на солнце. А ты отдыхай.
– Я вижу, тебе неприятно вспоминать подвиги Грязных братьев из Газни?.. Да! а ведь это ты предложил, когда мы стали придумывать. И это было то, что надо. Именно грязные, а какими же еще мы могли быть там, в Иерусалиме Коммунизма? В этом была диалектика, дружище. Предполагаемое движение, возвышение. И вам с Кисселем это удалось.
– Если и удалось, то одному ему.
– Нет-нет, не спорь, я же знаю, что говорю... Но какой был порыв? Разве забудешь вторую акцию: три газеты против бешеных собак, сраных дедов "Душу к бою!". Как гениально мы обыграли этот обычный приказ. Душу к бою! Как плоско шакалы мыслили: для них это грудная клетка, и в нее надо ударить на уровне третьей пуговицы.
– Между второй и третьей.
– И они взбеленились. Как это, вызывая душу к бою, ты вызываешь душу вообще, душу человеческую, в том числе и душу твоей матери, твоих уже мертвых предков?
– У нас затеяли спор.
– Ну, артиллеристы, богема войны. А у Кисселя в клочья разодрали газету и только после долгого дознания
– Костелянец пролаял-просмеялся сквозь дым.
– А впрочем, возможно, это один и тот же вопрос. Ну а что я мог ему тогда ответить?.. Или сейчас? Спрашивать надо у Витьки Кисселя... А там в учебниках по этому поводу ничего новенького?.. Послушай, а что ты им рассказываешь об этих событиях?
– То, что в учебнике.
– А в красках? детально?..
Никитин покачал головой.
– И что? Они не лезут с расспросами?
– В школе не знают.
– А? Хм. Но как ты получил квартиру?
– Кооперативная, ее нам купили родители жены.
– А я получил льготную. Две комнаты. Почти в центре. Вид из окна. Горы, рощи... Но они пришли.
– Костелянец замолчал.
– И мне сдается, - продолжал он, - что они и сюда придут... Кстати, ты не знаешь, чем закончилось в Оше? Закончилось?..
– Мне некогда смотреть телевизор, - сказал Никитин.
– Да и вообще... Ответь на простой вопрос: когда ты приехал?
– Не понял?
– Да нет, просто вспомни.
– Это намек?
– Ну ты же знаешь, что нет. Мы отсюда поедем вместе, что-нибудь подыщем в городе. Я задаю тебе вопрос, чтобы кое-что продемонстрировать. Ну вот сколько ты здесь?
Костелянец удивленно поднял брови.
– Не помнишь точно? Потому что здесь особые условия, время изменяется, замедляется. В деревне царствует не Клио, а Урания... Скоро наступит время для наблюдений за звездами - божественный август. Исчезнут комары, спать можно будет под открытым небом.
– Короче, здесь ты отключаешься от уроков истории.
– Да.
– А тут как раз я. Как Гермес, только сандалии бескрылые. Впрочем... А? Одно крыло есть.
– Костелянец глухо засмеялся.
– Я так и остался Грязным братом! То есть уже, наверное, и не братом... а так, грязным одиночкой. Братство начало рассыпаться еще там... Но все-таки это был благородный порыв? Зимовий меня тогда прокачивал насчет пацифизма... Но я думаю, знаешь, в пацифизме на самом деле есть какое-то блядство. Мы хотели сопротивляться, но мы не были пацифистами. Зимовий меня раскалывал, а всего через пару месяцев прибыло пополнение, и среди них Д., артист балета. Лошадиное благородное лицо, бакенбарды, высокий, волосатая грудь, ему уже было двадцать шесть, когда его наконец-то выловили и загнали не просто в армию, а к нам. Артиста балета! Ты бы видел, как он держал автомат. Как змею двухметроворостую. И он ничуть не смущался. На его лошадином лице всегда было выражение брезгливости, какой-то, знаешь, английской брезгливости. Он был старше ротного, остальных офицеров. Он смотрел на них с какою-то отеческой укоризною. Поразительно! Они тут в песках как тарантулы, в каждом взгляде - смерть. А этот парень, танцор из пензенского или какого там балета, ведет себя так, словно он Папа Римский, приехал инспектировать африканских людоедов. И - самое интересное - ни ротный, ни остальные офицеры его не сбрили, как прыщ. В нем было что-то непосредственное, даже обаятельное. Высокомерие, граничащее с хамством. Он называл себя толстовцем и гандистом с пеленок. И ни у кого не шевельнулась даже мыслишка взять его хотя бы на одну операцию. Такой экземпляр.