Возвращение в Панджруд
Шрифт:
Разумеется, ни в одном стихотворении нет места лакабу “Рудаки”. Да и вообще господин Рудаки обещает, что, написав... как бы выразиться удачнее?.. да просто забудет о них, забудет и никогда не вспомнит, иначе случится большая, очень большая беда: обоим не сносить головы.
Если эти условия подходят господину Рудаки, то за каждое стихотворение Ардашир Нури обязуется выплатить ему десять золотых динаров.
Джафар вскинул брови. Ничего себе!..
Ардашир Нури иначе понял его гримасу.
— Это еще не все, — заторопился он. — Дорогой Джафар, я хорошо понимаю, что нельзя обманывать людей долго, а уж тем более — вечно. Поэтому как только десять стихотворений будут готовы и я обнародую их под своим именем, я обязуюсь
— Конечно, — ответил Джафар, пожав плечами.
Ардашир невесело улыбнулся.
— Честно говоря, я чувствую себя тем змеем, что предлагал яблоко Еве.
— Почему?
— Ах, мой молодой друг, бойтесь совершить три поступка, на которые отваживаются лишь безрассудные и после которых остаются невредимыми лишь немногие: не пытайтесь завести дружбу с владыками, не вверяйте свои тайны женщинам, не пейте яд, чтобы испытать его силу...
Джафар усмехнулся.
— Мудрецы и ученые люди сравнивали царский двор с горной вершиной, куда трудно добраться, — продолжал Ардашир. — Там шумят деревья, усыпанные дивными плодами. У их корней рассыпаны драгоценные каменья. Растут травы, отвары которых дарят здоровье и долголетие. Там все прекрасно, и нет числа сокровищам. Но за каждым деревом прячется могучий лев, свирепая пантера или кровожадный волк, а в пещерах и расселинах свили гнезда ядовитые змеи. Подняться на вершину трудно, но еще труднее хотя бы ненадолго остаться там в живых.
— Но у поэта нет иного пути. Если ему нет места при дворе — тогда пусть выльет чернила и сломает калам... И потом: разве поэт — стоящая добыча для тамошних пантер и тигров?
Ардашир махнул рукой:
— Конечно, нет, но мимоходом сожрут — и даже не заметят... Однако вы правы: в противном случае нужно забыть об этой стезе. То есть — вы соглашаетесь?
Ну да, он согласился... и написал десять касыд, принесших ему сотню полновесных динаров.
Конечно, в сравнении с тем, что получал он уже через год, эта сотня представляла собой совершенно ничтожную сумму.
Зато Ардашир Нури выполнил свое обещание.
Надо сказать, когда стихотворений стало восемь, а исполнитель собирался с силами, чтобы навалять два последних, заказчик явился к нему с предложением получить не сто динаров, как договаривались при начале предприятия, а пять тысяч.
— Совесть мучит, — признался Ардашир. Теребя бороду, он выглядел довольно сконфуженным и несчастным. — Поймите, вы — юноша, я — опытный человек. Я предполагал, что с вашей помощью смогу поправить свой достаток. Но на меня просыпались такие богатства, что мне просто стыдно. Обманщиком себя чувствую. Возьмите, а?
Джафар отказался, смеясь.
— Перестаньте, Ардашир! Договор дороже денег. Я человек небогатый, для меня и сотня — большие деньги. Нет, не уговаривайте, не возьму. Но скажите точно, когда поведете во дворец?
Ардашир вывел его в свет, сделал известным при дворе, сам же через некоторое время ушел в тень, добровольно уступив место первого поэта Самарканда...
Легкий человек был Ардашир. Единственный в своем роде.
Память его казалась безграничной — он помнил наизусть все, что когда-либо попадалось на глаза. Джафар этим похвастаться не мог — частенько забывал даже свои собственные вирши: наваливалось слишком много новых. Ардашир стал для него библиотекой — почти каждый день они приходили к нему с Юсуфом Муради, и учитель, как они называли Ардашира, час за часом читал стихи персидских и арабских поэтов, комментируя, указывая на особенности ритмики, сравнивая, толкуя темные места...
Через несколько лет Ардашир нижайше обратился к эмиру, прося позволения заняться созданием истории Мавераннахра с древнейших времен. Главное внимание он предполагал уделить славным деяниям Саманидов.
Друзья уже отчаялись его когда-нибудь дождаться. Весна сменялась осенью, зима — летом, наступала новая весна, а от Ардашира не было ни слуху ни духу. Муради вздыхал: “Погиб!.. погиб!.. Как жаль, он не дождался пришествия Махди!..”
Оба они давно окончили училище, получив ярлыки значительно раньше других. На мутаввали произвело сильное впечатление то, что у его подопечных внезапно появились серьезные связи при дворе. Готовясь подписать и вручить ярлык Джафару, он хмуро, даже как-то через силу сказал, что исполнен глубокого уважения к муфтию такому-то, такому-то и такому-то; глубоко понимает важность их рекомендаций и высоко ценит их участие в деятельности медресе. Замолчал, нервно барабаня пальцами по еще не надписанному ярлыку; должно быть, ему было неприятно под давлением этих муфтиев выходить из рамок установленных в медресе правил; правила есть правила, и о каком порядке в стране можно говорить, если даже в таком тихом, удаленном от страстей мирских, близком к Аллаху заведении все продается и покупается?! Может быть, он думал про себя: “Чертов выскочка! Другие учатся!.. зубрят!.. сдают экзамены!.. стараются быть лучше! А этот прибился ко двору — и вот на тебе: за него замолвили словечко... Отказать? Но как отказать? Рекомендатели состоят в совете попечителей училища... между тем должность мутаввали — не пожизненное звание... однажды на этот пост могут назначить другого...” Подняв на Джафара хмурый взгляд, стукнул пером в чернильницу, размашисто занес, посадив кляксу на собственный рукав; Джафар отчетливо видел, что рука мутаввали упирается изо всех сил, не хочет писать; он вежливо ждал — что ему оставалось делать?
— Да! — воскликнул вдруг мутаввали, просветлев от того, что нашлась соломинка, за которую могла схватиться его пропащая совесть. — Как же я забыл! Ведь вы у нас все-таки лучший ученик!
И перо скользнуло-таки по листу бумаги.
Придворные обязательства отнимали немного времени. Поэты сходились у эмира по четвергам, чтобы прочесть написанные за неделю хвалы и получить, в случае удачи, поощрительный приз — сотню-другую дирхемов, сотню-другую динаров, случались и большие суммы... Джафар признавал среди них только несколько человек, включая Муради. Все прочие были бездарями. Их топорные, корявые вирши даже на самый доброжелательный взгляд не были достойны ни пергамента, ни даже бумаги — лишь капустного листа да порыва ветра, срывающего этот лист со стены, чтобы решительно подвести черту их тусклой жизни.
С чего эти люди возомнили себя поэтами и как оказались в самой гуще жизни, предполагавшей оплату их нелепого творчества, можно было при случае спросить у каждого из них. Правда, про себя этот каждый, конечно, помалкивал или цедил слова давних рекомендаций, данных ему прежде известными, а ныне покойными мастерами. Зато о других резал правду, нимало не обинуясь.
— Шалихи? Он был жестянщиком... он и писать-то толком не умеет, выучил сына грамоте, чтобы тот записывал... Хавари? — этот вообще тупой. Нет, правда, я тупее него людей не встречал. Я ему как-то говорю: дорогой, как же ты написал “голося подобно разъяренному медведю”, когда всем известно, что медведь не голосит, а рычит или, в крайнем случае, ревет? А он мне и отвечает, да так высокомерно, презрительно: разве ты не видишь, что мне нужно было в этой строке слово из трех слогов, а в словах “рыча” и “ревя” их всего по два?! Ну разве не тупой?