Времена не выбирают. Книга 1. Туманное далеко
Шрифт:
Но еще больше (ну, просто наповал) поразило меня обилие темных икон в богатых окладах, висевших не только по углам, но и стенам во всех комнатах. И это в пору воинствующего атеизма! Надо понимать, что прежде я икон не видывал вообще, ибо в нашем «комсоставовском» доме их не было и не могло быть. А тут сразу целый музей на дому.
Причина в том, что бабушка Маигина (имени её я так и не запомнил) являлась дочерью церковного старосты из Ораниенбаума, что под Петербургом. И вся тщательно хранившаяся в доме старина была частью её приданого. Связь с родиной сохранялась в том, что дочь Александра, когда наступала пора рожать, обязательно отправлялась в Ораниенбаум. И один из сыновей – Славик – постоянно подтрунивал: «Вот ведь церковная порода, как жить – так
Бабушка Маигина, верная дочь своего набожного отца, делала нашу жизнь невыносимой, люто возненавидев меня с самого начала по причине моей некрещености. В военном городке, понятное дело, церквей не было, да и не поощрялась советским командованием религиозность. И если жены командиров, случалось, все же крестили детей, то уехав верст за триста к родственникам куда-нибудь за Урал либо на Украину, в строгой тайне, чтобы не навлечь гнева на головы своих мужей, а значит, и на свои собственные. Моя мать никуда из Мурома вплоть до нашего отъезда не выезжала, и остался я, по словам бабушки Маигиной, «нехристем» (это в лучшем случае и на людях), а так она меня иначе, чем «выблядок», и не называла… Не понимая полного значения унизительной матерщины, я нутром догадывался о сути её, глядя на полыхающие ненавистью глаза и презрительно сжатые тонкие бескровные губы.
Правда, произошло это не сразу. Бабушка в первый же день за чаем решила сводить меня в церковь, дабы приобщить к благодати христианства. Я же, выросший в советских садиках и яслях, был вполне сформировавшимся атеистом и «в храм божий» идти отказался наотрез. Тогда-то и получил ту не христианскую характеристику, которую выслушивал ежедневно и в разных интонациях. Что интересно, старшие Мурашевы, хотя и крестились иной раз на многочисленные развешанные по стенам образа, в церковь все-таки не бегали. Сыновья же вообще были от неё далеки, ибо младший – Валерий – вскоре убыл на Черноморский флот юнгой, а старший Славик вообще, как принято сейчас говорить, «положил на религию», как и на все прочее, кроме вина, танцев и девушек. А от меня почему-то требовали непременного крещения. Было непонятно и обидно, но не сдавался. Уперся.
Хозяева тетя Шура и дядя Павел был людьми незлобивыми, в меру веселыми и добродушными, всячески старавшимися сгладить озлобленность и непримиримость бабушки, не переча ей однако.
Александра всю жизнь проработала на фабрике «Красный Перекоп» и в своем огороде. В городе (так «перекопские» называли центр Ярославля) бывала редко, по крайней нужде. А всю культурную жизнь ограничивала посещением по большим праздникам Федоровского кафедрального собора. Любила поговорить, послушать. Мать мою, которую знала ещё в свои незамужние молодые годы, почему-то очень уважала. Может, гуляли вместе, не знаю. Сейчас тетя Шура, полностью лишившись церковного налета, была самой обычной фабричной работницей, в меру доброй, в меру крикливой.
Иное дело – дядя Паша, муж её. Тот, из самых рабочих низов, каким-то образом влюбился и влюбил в себя сумасбродную Александру. Сломил-таки сопротивление родителей и добился своего, обвенчавшись с любимой. Но, оказавшись в семье зажиточной с властолюбивыми тещей и супругой, попал в полную от них зависимость. Бабушка Маигина и при мне не раз вслед ему шипела: «голодранец». Был он высоким, худым и очень больным. В год по нескольку раз лечился в госпитале для инвалидов. В войну он оказался в плену, работал на шахте. Кормили скудно. Однажды он умудрился из-под носа охраны стащить буханку хлеба, но пройти в барак с ней без последствий не смог. Заподозрив что-то, охранник ткнул его штыком в грудь, но поскольку тот устоял на ногах, то прошел дальше. «Очнулся, – вспоминал дядя Павел, – на своем тюфяке в бараке, уже без буханки и с раной в груди. Хлеба мне оставили кусочек граммов в пятьдесят».
От той раны со временем развился костный туберкулез, с ним он и маялся все послевоенные годы. Был дядя Павел незлобливым, тихим, и, если
Вспоминается эпизод. Мы все вместе: я с матерью, тетя Шура с дядей Пашей – идем в баню. Путь по Окружной неблизкий. Но августовский полдень тёпл и ласков, а пыль придорожная, по которой бреду я, загребая сандалями, такая мягкая, что забираться на саму дорогу, по которой идут остальные, мне не хочется. И говорю, что спотыкаюсь о булыжник, и хочу идти по обочине. Дядя Павел голосом, полным иронии, отвечает: «Может, тебе асфальт устроить?» И добавляет: «Тут тебе не Германия». Добавляет тихо, но я слышу, и непонятное сочетание асфальта с Германией заставляет присоединиться ко всем на булыжной мостовой.
По молодости и любви народили Саша с Пашей двух сыновей-погодков. С младшим Валерием мы сдружились. Сразу по приезде он увел меня на улицу, завел в сарай, где из-под застрехи достал бережно завернутую в тряпицу рогатку. Мне это орудие, разумеется, было знакомо, однако тут предстало нечто совершенно поразительное. Блестящая никелем сталь, мягкая красная эластичная резина, аккуратная кожаная прокладка посередине делали обычное орудие уличных хулиганов своеобразным произведением искусства. Я обомлел от увиденного и шепотом спросил: «Твоя?». «Моя. Бери и береги. Вернусь – спрошу!» И тоже шепотом. После чего снова завернул рогатку и убрал в потайное, только мне открытое место. Больше от Валеры я не отходил ни на шаг, пока он через пару дней не отбыл в Севастополь для службы на Черноморском флоте. Ему исполнилось четырнадцать лет. А может, и пятнадцать, но не больше.
С другим братом Славой мы не были столь близки, хотя он относился ко мне очень хорошо, по причине его чрезвычайной загруженности. Тот трудился электриком, кажется, в трамвайном депо и либо работал, либо пил горькую, либо ночевал у подруг, каждый раз разных. Слава был чрезвычайно обаятельным, веселым, в отличие от своего лобастого серьезного брата, и то, что сейчас называется «пофигистом», то есть все ему было «по барабану», или, если нравится, «до лампочки». В милиции – постоянный клиент. Последнее задержание пришлось как раз на период моего кратковременного пребывания на Окружной.
Набравшись где-то в городе (а городом, напомню, для «перекопских» был исторический центр), он возвращался домой. Естественно, на трамвае, никакого другого транспорта тогда на Перекопе не было. Показалось ему в вагоне тесно и душно. На первой же остановке взобрался на крышу и, улегшись поудобнее, заснул. А чтоб не свалиться с верхотуры, рукой ухватился за одну из штанг (те прежние трамваи, в отличие от современных, имели, как и троллейбусы, две штанги, через которые подавался в вагон ток от проводов) и так проспал до конечной своей остановки. Люди на кольце Комсомольской площади узрели человека на крыше вагона и подняли крик, мол, человека током убило. Движение застопорилось, вызвали дежурных электриков трамвайного депо, скорую помощь и уж, конечно, милицию, в отделении которой он и оказался.
– Как же тебя, дурака, не убило-то? – причитала поутру тетя Шура.
– Да я же электрик, – хмуро объяснял еще не совсем протрезвевший ушлый сын, – знал, за что схватиться…
На Окружной задержаться мне не пришлось. Нужно было идти оформлять прописку, и тут оказалось, что на меня никаких документов нет. А нет прописки, нет школы. Так я оказался у родной тетки неподалеку от Ярославля.
Малитино-Маликино
Привезли меня в деревню Малитино (местные часто называют Маликино), что в нескольких километрах от станции Семибратово по направлению к селу Татищев-Погост или просто Татищев. От станции шел проселочный пыльный тракт, летом гладкий от толстого слоя пыли, в дожди – непролазный, зимою беспрестанно заметаемый. Следуя им, километра через полтора-два, по правой стороне, под горкою, и раскинулась наша деревня, большим прудом делившаяся на две части. В верхней на пригорке – домов по пять с двух сторон. В нижней – домов по десять, а может, и более.