Время Чёрной Луны
Шрифт:
Если бы не Илонгли…
Я сидел у черной стены и думал, и представлял, как слабую мою плоть прокручивает не знающая поломок мясорубка Учреждения. Вновь и вновь уверенные пальцы Хруфра заталкивают меня в мясорубку и крутят, крутят, раздирая мои жилы, выжимая мою кровь, превращая меня в податливую массу, из которой можно лепить все, что угодно. Вновь и вновь, раз за разом давят, стискивают, жмут меня холодные пальцы специалиста своего дела Хруфра… Сейчас он, наверное, сидит за столом и неторопливо поглощает свой борщ или солянку, и намазывает горчицей хлеб, уверенно действуя ножом, и манипулирует
«Если выберусь отсюда, – подумал я, прижимаясь лбом к холодной черной преграде, – во что бы то ни стало отыщу пистолет, в любых мирах, в любом закоулке; не найду сам – попрошу помощи у беджа. Отыщу пистолет – и уничтожу Учреждение. И Хрыкина У. Ф.»
И тут же, вдогонку, пришла другая мысль: а что если нас постоянно ставят перед выбором, постоянно заставляют принимать решение, и мы таки принимаем его – а потом просто ничего не знаем (не помним) об этом? И не потому ли мы именно такие, какие мы есть?..
Что-то зашуршало сзади. Возвращался после обеденного перерыва Хруфр? Я обернулся. Дверь была раскрыта настежь, она вела в комнату с большим окном, невысоким столиком у окна и обитым кожей креслом с широкими подлокотниками возле столика; над тарелками, как над вулканами, поднимался дымок, а вишневое содержимое тонкостенного стакана напоминало остывающую лаву. Никто меня туда не приглашал, но я не стал дожидаться приглашения. Я покинул кабинет Хруфра, вошел в комнату и сел за столик у окна.
Действующие вулканы оказались густым рассольником и шницелем с картофельным гарниром, а остывающая лава – теплым вишневым компотом. За окном, внизу, расстилался зеленый бульвар со скамейками, тополями, оградами, уходящими вдаль, газетным киоском и продавщицей яблок. На скамейках сидели парочки, пенсионеры играли в шахматы и читали газеты, вдоль кустов прохаживались молодые мамы с синими и розовыми детскими колясками; продавщица зевала, сидя на табуретке и привалившись спиной к ящикам с товаром; изредка по бульвару неслышно (неслышно для меня, сидящего у закрытого окна) катились чистенькие белые и кремовые «Победы» и черные трофейные «опели».
В двух кварталах отсюда, за перекрестком с подвешенным над трамвайными рельсами неутомимым трудягой-светофором, за мастерской по ремонту часов, изготовлению ключей и заточке ножей, за большим овощным ларьком и ателье мод стоял в глубине двора, за дубами и тополями, мой старый двухэтажный дом с деревянными лестницами и палисадником, в котором цвела сирень…
И подумалось мне, что окна Учреждения выходят в разные миры и разные времена. И еще подумалось мне, что неспроста простирается за окном тихий бульвар; стоит только опустить один-единственный шпингалет, стоит только открыть створку оконной рамы и спрыгнуть с небольшой высоты второго этажа на мягкий газон, поросший густой травой, – и можно за минуту отмахать эти два квартала и остановиться у невысокого крыльца, у двери, которую ты открывал и закрывал пятнадцать тысяч раз, которая помнит тебя, и которую помнишь ты…
Я медленно пил компот и думал о том, что это, пожалуй, один из самых сильных соблазнов Учреждения; сколько таких, как я, сидели, сидят сейчас и будут сидеть у своих окон в разных комнатах Учреждения, у окон, за которыми – детство. Стоит только опустить шпингалет – и попадешь туда, и станешь собой, шестилетним, и неизвестно, как после этого сложится твоя дальнейшая судьба; возможно, ты никогда не пойдешь по пути разрушителя, не станешь объемлющим, проницателем, зеркалием… Будешь совсем другим – и никогда не посмотришь на звездное небо.
Страшным и сильным было искушение, манила, завлекала Черная Триада, обещала освободить от своих пут, хоть на время ослабить свой гнет над тем, кто распахнет окно и прыгнет в собственное прошлое…
Я разбил стакан с недопитым компотом о покрытый желтым линолеумом пол и, пройдя по осколкам сапогами, – осколки хрустели в моем сердце или это хрустели осколки сердца? – вернулся в кабинет Хруфра и плотно закрыл за собой дверь.
Хруфр уже ждал меня. Сидел за своим столом, крутил в руке незажженную сигарету и аккуратно орудовал зубочисткой. Я вновь сел напротив и, опередив его (а он уже открыл рот, собираясь продолжить беседу), произнес, приказав себе забыть о бульваре за окном:
– Прежде чем дать окончательный ответ, я хотел бы кое-что уточнить. Могу ли я рассчитывать на удовлетворение своего любопытства?
Хруфр убрал зубочистку в стол, щелкнул зажигалкой и остро взглянул на меня поверх язычка пламени.
– Я отвечу на любые ваши вопросы, Доргис, в пределах моей компетенции. Вы можете рассчитывать не только на удовлетворение своего любопытства, но и на мою искренность.
– Хорошо. В таком случае, вопрос первый: чем мы вам так насолили? Почему вдруг затеяна столь грандиозная охота?
Хруфр хмыкнул, вытянул губы трубочкой и пустил тонкую струю дыма в направлении настольной лампы.
– Видите ли, Доргис, здесь имеют место соображения высшего порядка. Вам никогда не приходила в голову мысль о том, что любые реализованные с достаточной степенью убедительности фантазии художника, творца, при определенных условиях могут воплощаться в действительность? Разумеется, не здесь и не сейчас, а в каком-нибудь ином континууме.
– Представьте, приходила, и не только мне. Мысль довольно-таки не новая. По-моему, кэрролловская Алиса ее весьма четко сформулировала.
– Вот именно, – утвердительно покивал Хруфр. – А теперь, если можете, представьте себе этот континуум, населенный воплощенными фантазиями. Причем не теми, что нашли отражение в словах, напечатанных на книжной странице, или в образах, запечатленных на холсте живописца, а теми, кто существовал в воображении творца. Ведь согласитесь, Доргис, любое воспроизведение есть лишь слабое отражение того, что действительно существовало в сознании художника; здесь, так сказать, дистанция огромного размера. Воспринимающий субъект – читатель, зритель – воспринимает лишь нечеткий оттиск того, что хотел выразить творец; это противоречие извечно и никогда не будет снято.