Время неприкаянных
Шрифт:
— Разве литературный «негр» не обманывает читателя? Не лжет ему?
— Нет, Ева. Он выполняет функции банкира: я даю взаймы слова тем, кому их не хватает. Ведь в моих потайных ящиках хранится множество слов. Я, их владелец, роюсь в них и отбираю такие, какие можно продать за более или менее приемлемую цену.
— А затем получаешь их обратно?
— Вот именно: я получаю их обратно и, перетасовав, даю взаймы другим клиентам.
— Но это же нечестно!
— Нечестно? Ты преувеличиваешь…
— Ты забываешь о читателе, тебе на него плевать! Он ничего не знает о твоих играх. Ему неизвестно, что это всего-навсего коммерческая сделка.
— Ну и что? Если книга хороша, становится ли испытанная им радость менее истинной?
— Да. Это очевидно.
— Что ты в этом понимаешь? Ты же не читаешь сочинений такого рода.
— Верно, я их не читаю. Но ведь в этом и дело: мне хотелось бы прочесть то, что пишешь ты, именно ты. Я хочу сказать, те книги, которые ты не побоялся бы, не постыдился бы подписать собственным именем.
— Что важнее: книга или подпись?
— Разумеется, книга. Но если автор не гордится ею, к чему мне ее читать?
— Но…
Следуя установленному между ними неписаному правилу, он, в свою очередь, умолк, чтобы поцеловать ее, и лишь затем продолжил:
— Но я признаю, что мне случается быть на пределе: тогда я укрываюсь в ком-то другом.
— Во мне?
— Да. В тебе.
— Я тебя понимаю, — сказала Ева, покусывая губы. — По крайней мере, стараюсь понять. Но мне это не нравится.
— Что тебе не нравится?
— Служить тебе убежищем.
— Даже если я в нем нуждаюсь?
— Мне не нравится, что я нужна тебе в качестве прикрытия. Мне хочется думать, что мы равны, что каждый из нас живет в согласии со своим пониманием свободы.
— С точки зрения абсолютной истины ты права. Но жить по законам абсолютной истины невозможно.
— Вот именно. Это мне и не нравится.
— И ты это называешь ложью? Я лгу тем, что работаю «негром»?
По лицу молодой женщины прошла тень.
— Я знаю, что в реальной жизни правота на твоей стороне, — сказала она с некоторой горечью. — Когда нам не хватает средств, деньги становятся навязчивой идеей. Но я думала, что ты другой.
Внезапно между ними возникла дистанция. Первая трещина в их отношениях. Голова Евы по-прежнему покоилась на коленях у Гамлиэля, но теперь он ощущал ее тяжесть. Впрочем, Ева вскоре встала и, казалось, приготовилась уйти. Чтобы разрядить атмосферу, Гамлиэль предложил ей сесть.
— Я сейчас прочту тебе одну страницу из того, что написал. Ты хочешь?
— Страницу, которая принадлежит тебе? Которую ты мог бы подписать своим именем?
— Да. Так ты хочешь?
— Конечно, хочу!
Он встал, порылся в листах, лежащих грудой на его письменном столе. Садиться ему не хотелось.
— Я взял первую, что попалась мне под руку.
Эта была страница из романа, который он писал уже несколько лет и на который так зарился Жорж Лебрен.
— Здесь говорит персонаж, очень мне близкий. Его зовут Педро или Михаил, Григорий, Паритус. Это врач и философ. Он знакомится с молодым мечтателем по прозвищу Благословенный Безумец вскоре после мистического предприятия, которое привело того к краху. Юноша хочет умереть, врач же пытается вернуть ему веру в жизнь. Послушай, что он говорит:
«Знаю, что ты чувствуешь. Ты существуешь и потому ощущаешь себя приговоренным. Следовательно, виновным. Но не слишком ли высоко ты метил? Немного смирения, мой дорогой мистик-революционер. Оно жизненно необходимо. Подумай о Моисее, самом смиренном из всех людей. Разве не признал он себя виновным в том, что отсутствовал, когда брат его и народ создавали Золотого тельца? А ты сделал попытку перевернуть порядок вещей и потерпел поражение. Отныне старайся жить вдали от мира и обманчивых светочей его, вдали от взора Господня, в тайне мыслей своих. Я советую тебе это, чтобы ты когда-нибудь смог начать вновь».
Найдя другую страницу, Гамлиэль сказал Еве:
— Послушай моего врача. Он находится у постели умирающего ребенка, в Будапеште, в еврейской больнице, захваченной немцами. Покоряясь то усталости, то необходимости победить Смерть, которая затаилась у изголовья ребенка, он разговаривает сам с собой:
«Что делать и как, когда удел человеческий свершается в муках, обрекающих на отчаяние и осуждение, подобно средствам исцеления от них? Суть человеческая трагична не только потому, что неизбежно ведет к Смерти, но также потому, что любое действие являет собой отрицание времени, которое, однако же, необходимо пережить. Если бы человек имел одно лишь тело, проблемы не было бы, и не было бы ее применительно к одному лишь духу. Но человек состоит из тела и души, тело восстает против души, душа враждует с телом. Поэтому жизнь его — жизнь, которую он получил, хотя не просил о том, — есть постоянное терзание. Тело цепляется за каждый миг, но дух отказывается пребывать в нем. Дух стремится к вечности, но тело не способно достичь ее. Можно представить слабеющий дух, ограниченный телом; можно представить и тело, страждущее от сознания своего. Но никогда пытка, которой подвергается тело, не дает человеку больше мудрости. Тело и дух: кто из них наделяет смыслом другого? Вот неотступный вопрос, к которому сходятся все прочие. Ностальгия — это утверждение прошлого, жаждущего пребывать в том месте, откуда изгнали его законы тела. Однако, в сущности, дух тоже нуждается в теле: если воспоминание не возвращает нам некогда испытанную радость, а только удручает нас, то это потому, что переживать прошлое вновь означает жить согласно законам бренного тела и невозможной любви.
Поэтому сознание чувствует себя обманутым, униженным, несчастным. Его жажда вечности могла бы быть утолена, если бы ему удалось ускользнуть от времени. Но оно стремится, не может не стремиться только к бесконечному продолжению телесного мгновения. Дух же, подчиненный этому мгновению, чувствует себя пленником своих собственных цепей. Вот что такое человек в глазах мистического мечтателя или провидца: чужак, который встречает на враждебной земле другого чужака, не зная, что это Бог. И Бог говорит ему: „Раз мы здесь одни, пройдем несколько шагов вместе, тогда, быть может, мы куда-нибудь доберемся. И даже если не доберемся, каждый из нас поможет другому не впасть
Ева сидела неподвижно и слушала, нахмурив брови.
— Еще, — обронила она. — Продолжай, прошу тебя. Больной ребенок, он может говорить?
— Нет. Ему слишком плохо. Он может только слушать. Но ответ приходит от старика, не ведающего страха, который издали укоряет доктора:
«Ты выбрал скверный момент для философствования. Разве ты не видишь, что ребенок страдает? А ты разглагольствуешь? Да расскажи ему какую-нибудь историю, черт возьми!»
— Мне хотелось бы оказаться на месте ребенка, — заметила Ева. — Продолжай.
Она сказала это таким серьезным тоном, что Гамлиэль заколебался.
— Хорошо, — сказал он. — Вот еще один отрывок из той же рукописи, из моей «Тайной книги».
Он стал перелистывать страницы вперед, затем вернулся назад, нашел нужное место…
«…Дверь распахнулась словно сама собой. Стоя на пороге, Большой Мендель хохотал. Он заламывал руки, но смеяться не прекращал. Плечи, грудь, лицо, голос — все в нем заходилось от смеха. Настолько, что молодой Учитель не узнавал его.
— Что с тобой, Мендель? — спросил он. — Входи и расскажи мне.
Они расстались накануне: с наступлением темноты в их комнате появился угрюмый священник и знаком приказал слуге следовать за собой. Хананиил попытался встать между ними, но священник оттолкнул его столь решительно, что Мендель разозлился: „Не трогайте его, понятно?“ И поскольку тот не ответил, продолжил сам: „Я пойду с вами, но его не трогайте, иначе будете иметь дело со мной!“ А молодому Учителю сказал: „Наверное, я им нужен, чтобы управиться с лошадьми. Пусть рабби не тревожится за меня. Я сумею себя защитить“.
Затем потянулись часы тревожного ожидания. Где мог быть Мендель? Хананиил пробовал открыть дверь, но она была заперта на ключ. С тяжелым сердцем он метался по своей темнице, наталкиваясь на стены, страшась сесть на один из двух стульев, стоявших в комнате. Мысли его путались. В смятении он почти забыл о молитвах Маарив [11] и прочел их незадолго до полуночи. Постучал в дверь, никто не отозвался. Тогда он стал колотить в нее — никакого ответа. Он сделал усилие, чтобы задремать и позволить своей душе вопросить небо об исчезнувшем слуге: жив ли тот еще? Как обычно, ему ответил знакомый небесный голос: „Да, реб Мендель жив. Но… ты не торопись радоваться“. Хананиил поспешно спросил: „Он страдает?“ — „Нет, — ответил голос. — Он не страдает. Но это не означает, что ты можешь успокоиться“. Проснувшись, как от толчка, еще не вполне придя в себя, Хананиил начал произносить вслух согласно порядку, установленному каббалистом двенадцатого века, псалмы Давида, которые исцеляют человека от скорби.
— Войди, Мендель, — повторил Хананиил.
Слуга не мог поднять истерзанные ноги, он двигался медленными шажками, скользя по деревянному полу. Хананиил подошел к нему, чтобы поддержать его, но, увидев вблизи измученное лицо и налитые кровью глаза, вскричал:
— Что же они с тобой сделали?
Подведя Менделя к стулу, он помог слуге сесть. Продолжая смеяться, тот заговорил:
— Пусть рабби простит меня, но я ничего не могу поделать. Их было трое. Три священника. Двое молодых и старый, который пришел за мной. Они хотели, чтобы я оклеветал рабби. Для них рабби — обманщик, присвоивший себе самозванную власть. Я кричал им, что они не знают, не могут знать, о чем ведут речь. Что их невежество доказывает, что они служат дьяволу. Тогда самый старый вынул из кармана очень древнюю книгу и показал мне ее. „Это руководство, — сказал он. — Руководство времен инквизиции. Сила его была проверена в Испании и Португалии. Благодаря ему ты ответишь на все наши вопросы. Кто таков молодой Благословенный Безумец? Откуда у него тайная власть? Он колдун, чародей? Он связан с Сатаной?“ Тогда, чтобы прогнать страх, я стал хохотать. „Страдание меня не пугает, — сказал я им. — Я боюсь только Господа, Бога Авраама, Исаака и Иакова. Но вы Его не боитесь, что дорого вам обойдется, это я вам говорю“. Пусть рабби не обижается на меня, но я не могу описать то, что вынес от них. Лишь одно было точно: ни на один миг я не прекращал смеяться. Ибо я знал, почему и ради кого страдаю: я страдал ради Господа и Его верного слуги, моего Учителя. А знали ли они, мои мучители, ради кого заставляют меня страдать? Я говорил себе, что в жизни иногда нужно выбирать, смеяться ли самому или заставлять смеяться других. Что ж, я свой выбор сделал.
Тогда Хананиил, поцеловав его в лоб, сказал ему мягким и нежным тоном:
— Мы давно знакомы, Мендель. Ты близок мне, более чем близок. Ты часть меня самого. Но ты пришел после тех мучений, что я пережил после моего поражения. И ты в первый раз узнал, что такое истинное страдание. Знай, что оно столь же могущественно, как радость, быть может, даже более могущественно. Горе человеку, для которого оно составляет единственный смысл существования, единственную привязанность: никакой силе в мире не дано разорвать ее. В конце концов страдание заполонит тело и душу. Оно станет божеством, пожирающим сознание и надежду. Но ты сумел победить его, превзойдя самого себя.
— Да простит меня рабби, — сказал Мендель, — но ему хорошо известно: я всего лишь слуга, разуму моему не дано достичь горних высот, и мысли рабби я не понимаю.
Молодой Учитель улыбнулся сквозь слезы:
— Мендель, дорогой Мендель. Сейчас из нас двоих ты рабби.
Взгляд Менделя омрачился.
— Нет, рабби, тысячу раз нет! Рабби говорит это, потому что я ничем не выдал его истину? Но ведь эту истину я не знаю! Я всего лишь бедный слуга, живущий в тени своего Учителя!
— Я говорю это, Мендель, потому что ты открыл истину не страдания, а смеха.
Лишь тогда слуга успокоился».
11
Молитвы вечерней службы.