Время неприкаянных
Шрифт:
Когда собрание завершилось, Гамлиэль подошел к нему и представился журналистом одного крупного европейского журнала.
— Вы хотите взять у меня интервью? — сказал раввин. — Я согласен. Не важно когда, не важно где. Вы придете с фотографом?
Беседа продолжилась на следующий день в его офисе. Много книг на этажерках, но не меньше и фотографий раввина, позирующего рядом с известными израильскими артистами и политиками.
Фактически интервью превратилось в монолог самовосхваления. Раввину явно очень нравилось слушать себя. Однако, подумал Гамлиэль, достаточный ли это повод для того, чтобы помочь противнику подмочить его репутацию, тем более что он прекрасно справлялся с этим сам? Ощутив смутное чувство жалости, он решил отвергнуть предложение раввина из Манхэттена.
Откинув голову
— Я богаче, чем твой раввин. Я возмещу тебе сумму, которой лишил нас твой отказ. Взамен ты напишешь книгу только для меня одной.
Юмор Евы, ее чувствительность, в которой печаль смешивалась со страстным стремлением к нежности и безмятежности. Книга для нее одной? Но она уже существовала — это была Песнь песней.
— Когда-нибудь я покажу тебе свою рукопись, — сказал ей Гамлиэль. — Эта книга будет моим подарком. Ты ее прочтешь, поймешь и, надеюсь, полюбишь. Это книга, которую никто не мог бы написать или даже представить мысленно. Книга, где слова заставляют мечтать.
Гамлиэль рассказывал в ней о последних словах своего отца, ласках матери и духовном величии Илонки.
Он вспоминал первую женщину, которая научила его любви, свой первый взгляд на тело, открытое для радости.
Он повествовал о великом и ужасном приключении Благословенного Безумца, предшественника рабби Зусья, «Вестника».
В книге выражалось то, что Гамлиэль слышал вокруг себя и в самом себе: «В Божественном творении, говоря словами рабби Нахмана из Вроцлава [13] , величайшего из хасидских рассказчиков, все существующее в этом мире имеет сердце, а само сердце имеет свое сердце, которое является сердцем мира… Этот Учитель полагал, что шум преображается в голос, голос в песню, песня в историю. Нужно лишь прислушаться, чтобы понять все, что нас окружает. Листья деревьев разговаривают с травой, облака подают друг другу сигналы, ветер переносит секреты из одного края в другой: следует научиться слушать, в этом ключ к тайне».
13
В действительности — рабби Нахман из Брацлава (прим. верстальщика).
И Гамлиэль найдет этот ключ, так он обещал Еве. Он сумеет внять голосу и даст ей возможность услышать его.
— Ключ, о котором ты так хорошо говоришь, — сказала Ева, — это, возможно, я.
Да, это была она.
Он воспользуется этим ключом, чтобы открыть ночные врата в ее теле и в своей душе.
Тогда они обретут счастье, какое только доступно человеку — счастье, достигшее вечного расцвета.
Гамлиэлю приснился сон.
Я бегу, как безумный, по странному городу, где все люди наслаждаются миром. Дети разговаривают, как мудрые старцы, женщины блистают красотой, торговцы с улыбкой раздают самые редкие товары и излучают щедрость. Все бесплатно. Как я попал сюда и зачем? Я не понимаю, что происходит. Несомненно, кто-то привел меня сюда. Чтобы покарать или вознаградить? Я останавливаю бородатого прохожего и спрашиваю у него: «Что мне делать у вас?» Он с силой пожимает мне руку и начинает смеяться. «Вы такой забавный». Он зовет других прохожих и тычет в меня пальцем: «Наш гость такой забавный, правда? Давайте отблагодарим его за то, что он такой забавный!» Я подхожу к молодому человеку и спрашиваю у него: «Что ты думаешь о моем присутствии у вас?» Он запускает руку в карман, достает монету и протягивает мне: «Это подарок тебе, чужестранец, потому что для нас подарок — ты. Правда, пока ты не сможешь воспользоваться им, здесь у него нет никакой ценности». Женщина, одетая с обезоруживающей скромностью, знаком показывает, что хочет поговорить со мной. Мне она кажется знакомой. Я видел эти веки, эти губы, эти плавные жесты. Но кто же она? «Уже давно я тебя поджидаю, — говорит она томным грудным голосом. — Да, уже давно я мечтаю оказаться в твоих объятиях. А ты?» — «А я, — отвечаю я в своем сне, — уже давно перестал мечтать». Тогда она, рассмеявшись, клонится ко мне, чтобы поцеловать в губы. «Ничего не говори, просто слушай:
Гамлиэль вздрогнул и проснулся от переполнявшего его счастья.
Ева спала неспокойно, время от времени постанывая от боли или страха — как узнать? Потрясти ее за плечо? Лучше подождать, быть может, она успокоится. Она что-то невнятно бормотала. Внезапно она испустила крик, открыла глаза, стала шарить руками в темноте. Взгляд ее встретился со взглядом Гамлиэля. Казалось, она удивилась, увидев его рядом с собой.
— Тебе приснился кошмар, — сказал он.
— Со мной это бывает, — ответила она усталым голосом.
— Хочешь, я зажгу свет?
— Нет. В темноте мне лучше.
Тогда он рассказал ей свой сон. Она притворилась удивленной:
— Город, где все живут в мире?
— Такое возможно лишь во сне, — заметил он.
И он процитировал строчку поэта Паперникова, писавшего на идише:
«Во сне все прекраснее и лучше; во сне небо синее, чем сама синева».
— Да, — сказала она. — Во сне.
— И ты, ожидающая меня с начала времен. Мне понравился такой конец.
Она не ответила. Но через мгновение шепнула:
— А я видела во сне мужа и дочку…
Наступил рассвет, но им так и не удалось заснуть вновь.
Ева прекрасно ладила с соратниками Гамлиэля. Она сразу же прониклась их хлопотами за беженцев — до такой степени, что предложила свою помощь. Прежде всего финансовую, но не только: она была знакома со многими адвокатами, журналистами и, когда возникала нужда, знала, к кому обратиться.
Особенно ей понравился Диего. Бесстрашный маленький литовец-еврей-испанец развлекал ее гривуазными историями, воспоминаниями о войне в Испании, рассказами о своем анархистском прошлом и приключениях в Иностранном легионе.
— Ах, — восклицала она, — я бы многое отдала, чтобы увидеть все это своими глазами.
— В Испании, — подхватывал Диего, — ты бы воевала танцовщицей у нас, шпионкой у них. Но только там: в Легион женщин не допускают.
— Я бы переоделась мужчиной, — парировала Ева.
У Диего был своеобразный юмор. Хотя он старался не раскрывать рот слишком широко и не показывать зубы, сильно пострадавшие от франкистской полиции, смешливости его это не мешало: бывало, он хохотал до слез, даже когда яростно поносил фашистов и сталинистов.
— Порой, — признавался он, — я сам не мог понять, кого следует больше опасаться. Фашисты убивали своих врагов открыто, в уличных схватках, сталинисты казнили своих союзников тайно, в подвалах, стреляя в затылок. Вот умора, помереть со смеху.
Однажды он рассказал им историю Хуана:
— У меня был приятель Хуан, антифашист, как и я. Но выше меня ростом. Настоящий великан. Вообще-то мы оба были скорее анархистами. Что вы хотите, нам претила власть, какой бы она ни была, — нас от нее воротило. Своими учителями мы считали Нечаева и Бакунина. Мы перед ними преклонялись, нам хотелось жить и умирать, сражаться и любить на пределе. Угрюмых рож в своих рядах мы не терпели. Этого и не могли простить нам сталинские коммунисты, напрочь лишенные чувства юмора. Стоило лишь поглядеть на них: убийственно серьезные с утра до вечера, тупо и бездарно серьезные. Безмолвные, тоскливые, они испытывали отвращение к жизни — даже если пели и плясали, провозглашая вечную славу великой советской отчизне. Прямо не знаю, как они занимались любовью. Когда франкисты нас схватили, мы сумели сбежать в первую же ночь. Охранник услышал, как мы смеемся, и захотел узнать, что это на нас нашло. А мы сразу присмирели. Он подошел поближе и сам начал смеяться. И так хохотал, что уже ничего не замечал. Тут мы и набросились. Разоружили, связали, сунули в рот кляп. И все это смеясь. Но он уже не смеялся.
Ева поцеловала его в щеку.
— Браво, Диего! Мне опять захотелось быть там, больше, чем когда-либо. — Затем, став серьезной, она добавила: — Я спрашиваю себя, что бы я делала, но ответа не знаю.
— Зато я знаю, — объявил Диего. — Ты бы смеялась вместе с нами.
Ева повернулась к нему:
— А Хуан, что с ним стало?
Лицо Диего окаменело.
— Я не хочу говорить об этом, — сказал он сквозь зубы, хриплым голосом.
— Ну же, Диего, — не отступала Ева.
— Хуан, — сказал Диего.