Время прибытия
Шрифт:
– Ребята, – с соглашательской гнусавинкой заговорил я, обводя взглядом «стариков», – пусть каждый из нас останется при своем мнении… Пусть! Но ведь нужно быть человеком независимо от того, сколько ты прослужил.
– Человек – это звучит гордо! – заржал Зуб.
– Заткнись, кретин, – взорвался я, понимая, что все порчу, но остановиться не мог. – Тебе, как человеку, про Елина рассказали, а ты что сделал, подонок?!
– А что Елин сделал? – передразнил ефрейтор. – Бегал жаловаться Осокину!
– Кто тебе сказал?
– Видели…
– За стукачество наказывать надо! –
– В самом деле, Леха, такие вещи прощать нельзя! – поддержал Чернецкий, отрываясь от хлебных шариков. – Чтоб другим неповадно было!
– Пусть только из наряда вернется! – Зуб стукнул ребром ладони о табурет.
И я понял, что теперь нужно спасать не абстрактную идею казарменного братства, а конкретного рядового Елина с редким именем Серафим.
– Он не жаловался. Это точно! – твердо сказал я.
– Откуда же комбат все знает? – ехидно поинтересовался Зуб.
– А ты думаешь, у Уварова мозгов нет и он не догадывается, кто больше всех к молодым лезет?
– А почему комбат раньше молчал?
– А ему так спокойнее: ты молодых держишь, он – тебя, и порядок. Только вот накладочка вышла: майор засек, как Елин выдранные пуговицы пришивал… Понял?
– Понял! Ты сам комбату и настучал!
– Что-о?!
– Малик видел, как ты в штаб бегал! – торжественно сообщил Зуб.
Повисла тяжелая, предгрозовая тишина. Хорошо телевизионным героям, они в конце концов доказывают свою правоту, в крайнем случае дело заканчивается оптимистической неопределенностью! А что делать мне? Оправдываться, суетливо пересказывать разговор Уварова и Осокина, а потом снова уверять, что Елин не ябедничал… Можно… Но мной овладела какая-то парализующая ненависть ко всему происходящему, какое-то черное равнодушие…
– Леха, почему ты молчишь? – тревожно спросил Чернецкий. – Зачем ты ходил в штаб?
– Стучать, – коротко и легко ответил я.
– Ты соображаешь, что несешь? – медлительно опешил Титаренко.
– Могу повторить: сту-чать…
– Купряшин, не выделывайся, не ври! Скажи, что ты врешь! – почти попросил меня Валера Чернецкий. – Он сейчас скажет!..
Я молчал. Ребята сидели потупившись. Цыпленок смотрел на меня с ужасом. За обоями скреблись мыши. Титаренко встал:
– Какие будут предложения?
– Гнать его из «стариков»! – сладострастно крикнул Зуб.
– Будем голосовать? – неуверенно спросил сержант.
И мне стало смешно. Голосовать! Даже сейчас не нашлось никаких других слов! Может быть, они еще постановление станут читать?
– Единогласно… – обведя взглядом поднятые руки, продолжал Титаренко. – Принято решение: считать Купряшина… Ну, в общем, с завтрашнего дня до «дембеля», Леш… Купряшин – «салага». Кто будет относиться к нему иначе, накажем точно так же… Ясно!
– Отваливай! – с холодным удовлетворением глядя мне в глаза, скомандовал Зуб. – Тебе здесь больше делать нечего. Здесь «старики» гуляют!
Я встал. Титаренко смотрел в сторону. Цыпленок ерзал от страстного желания помчаться вниз и сообщить однопризывникам потрясающую новость. Чернецкий выложил из серых хлебных комочков цифру 100…
– Ну, так чью койку мне завтра заправлять? – спокойно спросил я членов высокого суда.
Никто не ответил.
12
Но кто же мог подумать, что Елина найдет Цыпленок?!
Я слышу испуганное «идите сюда!» и, путаясь ногами в мокрой траве, бросаюсь на голос. Возле подпрыгивающего на одном месте Цыпленка стоит запыхавшийся Титаренко. Следом за мной подбегает Чернецкий, он застывает рядом, и я щекой чувствую его прерывистое дыхание. Наконец, тяжело сопя, подваливает Зуб.
– Во-он валяется! – поясняет Цыпленок, тыча пальцем.
Мы всматриваемся: Елин лежит во рву, скорчившись калачиком и уткнувшись лицом в землю, на месте головы зияет густая тень, отбрасываемая разлапистым кустом. При свете луны виднеется спичка, забившаяся в рифленую подошву сапога, из-за голенища белеет уголок портянки.
– Иди к нему! Иди, тебе говорят! – Титаренко с силой выталкивает Зуба вперед, но тот, заслоняя рукой лицо, отскакивает в сторону, а потом его сопение раздается уже за нашими спинами. Никто не решается приблизиться к Елину, точно и не его мы искали всю ночь. Шарипов печально цокает языком.
…Однажды я ехал в метро, и вдруг посреди подземного перегона поезд затормозил и остановился. Приноровившиеся к дорожному грохоту, пассажиры еще некоторое время продолжали говорить в полный голос, будто старались перекричать внезапную тишину. Потом все разом замолчали и принялись тревожно перешептываться. Минут через пять поезд тихонько тронулся и ехал очень медленно, мы буквально выползали из темного тоннеля на свет. Во всю платформу, обступая что-то лежащее на полу, теснились люди, сквозь толпу продавливались санитары с носилками. «Человек на рельсы упал!» – догадался кто-то из пассажиров, и несколько любопытных, выскочив из вагона, присоединились к толпе. Мне нужно было выходить на той станции, но я прижался спиной к стеклу с надписью: «Не прислоняться» и успокоился лишь тогда, когда поезд снова въехал в гулкую темноту тоннеля…
К Елину неуверенным шагом приближается… нет, – крадется Цыпленок. Сердце, словно чугунное ядро, тяжко раскачивается в моей груди. Кажется, еще минута, и оно, с треском проломив ребра, вырвется наружу. Валера Чернецкий больно сжимает пальцами мой локоть. Зуб уже не сопит, а стонет. Подбегает комбат. Фуражку он где-то потерял.
– Спит? – шепотом спрашивает Уваров и вытирает пот.
– Как мертвый, – отвечает Шарипов.
Цыпленок медленно опускается перед Елиным на колени…
Воротившись из каптерки в казарму, я тихонько разделся, сложил на табурете обмундирование и полез на свой верхний, «салажный» ярус. Глаза у меня слипались, рот раздирала мучительная зевота, но уснуть я не мог. Казалось, вот сейчас перевернусь на правый бок и отключусь, но ни на правом боку, ни на левом, ни на спине и никак по-другому забыться не удавалось: перед глазами стояла торжествующая рожа Зуба.
«Подумаешь, трагедия! – успокаивал я себя. – Трибунал для бедных… И не такое случалось! Завтра на свежую голову разберемся».