Время своих войн-1
Шрифт:
– Некоторые считают, что Михей мне дела передал - с рук в руки. Знаешь же такое поверье? Ни один знахарь умереть не может, пока дела свои кому-то не передаст...
Вода ума не смутит, - думал Седой, пока не увидел океан. И то видел, как океан человека не отпустил. И сам его мощь и жадность прочувствовал на том африканском берегу, когда пытался этого человека спасти... Океан пониманию такая рознь, казалось бы дьяволу ни в жисть этакого не сочинить, не удумать. А он есть. Не дьявол - океан. Здесь старый опыт не помощник. И читая тетради Михея думал: вот человек - что океан, а вот божий ли океан, дьявольский, уму непостижимо - словно
Михей умер, а не отпускал...
Седой с утра немножко не в себе. Не дает покоя - в последнюю ночь, перед тем, как разъезжаться, в бревнах старой припечной стены вроде кто-то скульнул чуть-чуть и затих. Седой помнил, что слышал плач домового, когда умирал Михей, и вот опять, показалось ли, приснилось? Не так явственно, как в ту ночь, когда "домашний" сел на грудину и, с какой-то горестной яростью, принялся раскачивать Седого вместе с кроватью так, что железная спинка стала бить в стену. Тогда Седой все чувствовал, все понимал, силился открыть глаза, но не мог - ладошки мохнатые были прижаты, не давали поднять веки, тело словно деревянное, только мысль металась по всему, до самых пят, а когда домовой отпустил, слеза горячая упала на щеку - след оставила. Деревянно сел, сошел на пол, на негнущихся подошел к настенным часам, зажег спичку - глянул, запомнил время, потом вышел во двор. Луны не было, а звезд был миллион. Вот так оно и бывает. За делами и ночи не разглядишь. Когда ею любовались, а не использовали? Посидел на лавочке. Вернулся, по какому-то наитию откинул занавеску посмотреть на Михея - он до морозов любил спать в приделе, тронул рукой за плечо и понял, что тот умер...
Каждой смерти предшествует собственная битва. Михей боролся с недугом по всякому, пока тот не уложил его в кровать. Но и здесь Михей не сдавался, пробовал что-то писать в своих тетрадях, править, потом надиктовывать, отдавал какие-то распоряжения, о которых потом забывал, требовал и обижался насчет других "дел", что оказались не сделаны, хотя о них ничего не говорил, а только думал. Собственные мысли все чаще казались ему собственным голосом ... Вроде еще вчера говорил внятно:
– Город! Живали и в городе! Живали...
– повторял Михей, словно лимон зажевывал, перекашивало лицо: - Жизнь там не жизнь... подражает только. И еда - не еда, нет в ней живого. Видом, цветом, даже запахом вроде бы то же самое, а не то. Все дальше от настоящего убегаем. Целлофан жеваный, а не жизнь! Рабы целлофановые! В городах русскими не прибудет.
Откуда-то узнали, приехали его сестры - в темных цветастых платках, похожие друг на дружку. Морщинистые лица, но такие, словно каждая морщинка сложилась от доброты - что именная она, по неведаным причинам, ставила эти шрамики. Умные, видавшие, всепонимающие глаза, но не усталые - живые, да и движения вовсе не старческие, ловкие. Потом слышал, как на кладбище о них шептались.
– Мирские монашки...
– А разве есть такие?
– спросил Седой.
Из тех, кто рядом стоял, никто не ответил - словно вопрос был задан ни к месту или такой, что ответа не требует.
В тот же день одна из них подошла и спросила про Озеро - показал ли его Михей?
Седой сразу понял - о каком Озере речь, хотя Михей показывал всякие.
– Показал, - признался Седой.
– Значит - приважил!
– оттаяла лицом.
– Успел!
И легко не по старчески поклонилась ему, коснувшись рукой земли. Выпрямившись,
Радость заслуживает благодарности и подарков, но чем одарить печаль, кроме как ответив печалью на печаль? Скорбеть вольно всем, красиво радоваться и радовать дано не каждому.
На поминках держались так, словно ушла одна жизнь, одарив другую.
Седой про "гуляния" свои с Михеем никому не рассказывал. Не рассказывал и про больное, про те споры, что сомнения в нем заложили:
"Ну и что - что военный. Раненый! Эко! Вояка... Я сам такой. Медалей у меня, пусть с половину мусорные "юбилейки" - каждая за то, что до срока дожил контрольного, зато остальные за войну Отечественную - твоим нечета! Ты мне по совести скажи - за что воевал? Что ты сдаешь под отчет? Я тебе какую страну оставил?.."
Умер Михей. Еще один из множества Михеев, что отстояли страну в годы больших бед и страхов. Смерть Михея казалось неожиданной. Каждая смерть неожиданность - даже "плановая", которую ожидаешь.
Всяк до конца готов понимать только свою беду. Чужая так не жжет, чтобы сердцем почувствовать. Но в тот раз Седой прочувствовал - кожей ли? нутром? но словно озноб прошиб, словно рядом вплотную прошла беда страшенная, которую пока недопонимаешь. Только ли для деревенских? Соприкоснулось, повеяло чем-то, что отпихнуть бы побыстрее, забыть... Забыться бы! Но никто, ни в тот день, ни в следующий, ни на девятый, ни на сороковины, не стал забываться в алкогольном тумане. Знали - Михей бы не одобрил...
Речей не было. Это в городе на каждом закапывании пытаются митинговать. Молчали. Не было кликуш - "Михей не одобрил бы!" Водки было мало, конфет, рассыпанных по могиле, много. "Михей любил сладкое!" Седой не впервые видел похороны с оглядкой на покойника. Словно пытались создать некие удобства ему, не себе. Похоронить под "характер". Ритуалы, связанные со смертью, в общем-то, нужны живым, а не мертвым. Они их успокаивают. Среди эпитафий редко найдешь слово правды. На камнях выдалбливают дежурные пустопорожние слова, закрепляя их на века. Крепить бы надо сердце, память, и, если умер не пустой человек, то душу. Но где столько людей найдешь, чтобы уроком служили и после смерти?..
Пожилой и слова выговаривает "пожилые". Вечные ли, но кажутся такими же ненадежными, как он сам. То же, но из уст неокрепшего подростка, еще более ненадежно, будто держится на тоненьких подпорках. Вечным словам треба исходить от мужчин в соку, крепким, надежным, готовым подкрепить их не только собственным "кулачным характером", не только внушающими "висилками", что по бокам, что сами собой заставляют задуматься о смысле вечных слов, а нечтым скрытым внутри - пружиной ли, которая еще не заржавела, которую, случается, можно сжать до предела, но нельзя долго удержать.
Исключение - слова писанные. Здесь уже неважно кем, когда сказано впервые, сколько раз, лишь бы имело добротный смысл - бередило и залечивало, пороло и сшивало, чтобы честная строка ложилась на душу не одним лишь камнем на душу, но и подтягивала, звала из омута.
– Все от веры. Веришь в Бога? Будет тебе помогать в тех рамках, в которые сам себя запрешь. Уверовал, что от дьявола тебе больше пользы? Так и будет тебе, со всем сопутствующим к этому случаю. Веришь только в себя? Помощи тебе не будет, кроме как от себя самого.