Время жить
Шрифт:
Да, я не сказал: Пушкин все-таки выгадал для себя лишний день в Одессе для прощания с Воронцовой; не считаясь с последствиями, она уехала первой в Крым, затем уехал он — в Псков, нигде не задерживаясь, как было предписано. А с югом и морем он простился уже в Михайловском: «Прощай, свободная стихия…»
Сергей Тимофеевич Аксаков
Бывают расхожие истины, повторяемые людьми в одних и тех же словах, но при этом не теряющие смысла. Одна из них: писателя нельзя понять вне его биографии. Наверное, нет такого писателя, чье творчество было бы совершенно безразлично к событиям его внешней и внутренней жизни. Это относится и к таким авторам, как Свифт или Кафка, как домосед-путешественник Жюль Верн и фантаст Уэллс. Исключение составляют авторы Рокамболей, Сюркуфов, Ник Картеров, Джеймсов Бондов и отечественных Неуловим Петровичей, но все это к литературе отношения не имеет. Аксакова от его жизни никак не отделишь, он писатель автобиографический от начала и до конца. У него нет и строчки, оторванной от его собственного бытия, придуманной, намечтанной,
Читатель узнает, как рос и развивался сын степных заволжских помещиков в уединенной усадьбе, как постигал тихую и значительную сельскую жизнь и очаровывался родной природой, узнает о его родителях и дедах, об учении в Казанской гимназии, а потом и в Казанском университете, о страстном увлечении рыбалкой, охотой, коллекционированием бабочек, о рано проснувшейся тяге к сочинительству и еще пуще — к декламации и театру, о недолгой службе в Петербурге, значительной знакомством с Державиным, Шишковым, актером Шушериным и другими корифеями тогдашней сцены, о возвращении в Москву, службе в цензурном комитете, об участии в театральной жизни, приятельстве с Щепкиным, Коковцевым, князем Шаховским, Загоскиным, Писаревым, о нежной, порой мучительной, трудной, но всегда искренней и глубокой дружбе с Гоголем, узнает все о его большой теплой семье, о двух замечательных сыновьях Константине и Иване, о даровитой дочери Вере, о «русском начале», хранителем которого был дом Аксаковых. Но ничего не узнает об Аксакове — инспекторе Межевого училища, позже — директоре Межевого Константиновского института. Жалеть об этом не приходится, ибо эта деятельность, необходимая для материального существования семьи, осталась посторонней душевному опыту Сергея Тимофеевича.
Есть еще одна пора, не отраженная впрямую в аксаковских воспоминаниях, хотя, как я понимаю, она дала самый щедрый материал для записок ружейного охотника. Женившись, Сергей Тимофеевич оставил Москву, с которой прочно сжился, и уехал на десять лет — такой он поставил срок — в свое заволжское имение. Возможно, сыграли роль хозяйственные соображения, хотя едва ли трезвый ум Аксакова заблуждался в его сельских познаниях и хватке земледельца. Скорее всего, ему хотелось, чтобы дети, которых он нетерпеливо ждал, появлялись на свет не в душном городе, а в степном, луговом раздолье, набирались сил на природе, в чистом, свежем воздухе, душистом от разнотравья. За это десятилетие Сергей Тимофеевич лишь однажды приезжал в Москву, чтобы напечатать свой перевод сатир Буало, сделавший его членом «Общества любителей российской словесности». А потом, согласно своему плану, Аксаков вернулся с семьей в Москву. Старшему сыну Константину было десять лет, младшему Ивану шесть, им надо было дать хорошее образование.
Писать Аксаков начал очень рано, лет пятнадцати. Долго пробавлялся, как положено, стихами весьма среднего достоинства, кое-что опубликовал, затем писал театральные рецензии и обзоры, давшие ему репутацию знатока и некоторое имя в литературных кругах Москвы и Петербурга, переводил пьесы, участвовал в журнальной полемике, враждуя с даровитым Николаем Полевым, издателем «Московского телеграфа» и пресловутым Фаддеем Булгариным.
Лишь в 1834 году, будучи сорока трех лет от роду, написал он свою первую прозу — очерк «Буран». Успех был неожиданный и полный. Всякий другой на месте Сергея Тимофеевича засел бы всерьез за сочинительство, но он никогда и никуда не спешил. Разве только что в юности на утреннюю зорьку. Лишь в начале сороковых соберется он — в секрете от друзей — что-то записывать для своих воспоминаний, которые спустя много лет станут «Семейной хроникой» — первой частью обессмертившей его трилогии.
Куда раньше появится книга об ужении рыбы. Гоголь, не знавший, что Сергей Тимофеевич уже давненько сидит над мемуарами, настойчиво советовал ему написать книгу о своей жизни. Сергей Тимофеевич отмалчивался и при случае подсовывал ему страничку-другую о куличке или вальдшнепе.
Насколько серьезно относился Сергей Тимофеевич к «портретам» куличков и других пернатых, видно из его переписки с сыном Иваном, поэтом и публицистом. Сергей Тимофеевич просил советов и строгого суда. Ивана беспокоил лебедь: эта птица настолько запоэтизирована, что писать о ней надо с поелику возможной простотой, даже сухостью, чтобы избежать красивостей. «Лебедь должен быть написан как можно проще, проще утки: он сам по себе так хорош и величав, так окружен ореолом всяких поэтических преданий и эпитетов, несколько уже опошленных, что для самой свежести и оригинальности картины необходимы совершеннейшая простота описания, простое, спокойное и отчетливое изображение всех подробных прелестей картины, без всяких восторгов… Вот какую-нибудь серую утку можно подсобить лиризмом, — но мне особенно нравятся Ваши описания, потому в них простота выражения без лиризма доводит производимое впечатление до лиризма».
Последнее замечание исчерпывающе точно определяет достоинство писательской манеры Сергея Тимофеевича.
Аксаков внял совету сына, основательно «подсушил» своего лебедя, но требовательный Иван остался не совсем доволен.
В одном из писем Сергей Тимофеевич поведал Ивану о потрясшем абрамцевских обитателей событии: Гоголь прочел главу из второй части «Мертвых душ». Вот как это было: «В 7-ом часу Гоголь вдруг говорит: „а что бы Куличка прочесть?..“ Мы пришли наверх, я выбрал маленького Куличка и заставил Костю читать. Гоголь решительно ничего не слушал и едва Константин дочитал, как он выхватил тетрадь из кармана, которую давно держал в руке, и сказал: „ну, а теперь я вам прочту…“ Раза три я не мог удержаться от слез…»
Взволнованный Иван умолял воспользоваться добрым настроем Гоголя: Отесенька (с легкой руки Константина, отвергавшего иноземное «папаша», дети так называли отца), подкиньте ему нового куличка, бог даст, еще прочитает.
Литература Сергея Тимофеевича была чисто вспоминательного свойства и в этом отношении являла резкий контраст творчеству обожаемого им Гоголя. Там царили воображение, фантазия, у Аксакова — память и только память. В этом отношении он явление уникальное. В знаменитых, автобиографических трилогиях Льва Толстого и М. Горького много вымысла, литературы. Признано, что память — единственное оружие творца новой западной прозы Марселя Пруста. Да и сам автор, стремившийся обрести утраченное время, считал память источником, питающим всю его литературу. Но это далеко не так. Достаточно сказать, что все персонажи Пруста, за редчайшим исключением, которого я не могу сейчас припомнить, обладают несколькими прототипами. Даже на редкость цельный барон де Шарлюсс, в котором все узнали эстета-стихотворца аристократа Монтегю (он и сам себя признал, сказав, что во всем Сен-Жерменском предместье лишь один может позволить себе быть настолько сумасшедшим), имеет еще одного прототипа. Едва ли уступающему барону в цельности, блистательному Роберу де Сен Лу уделили свои черты сразу шесть представителей «золотой» молодежи. Сложный строительный материал пошел на возлюбленную рассказчика Альбертину: несколько девушек в цвету и… шофер Альфред. Это же относится и к событиям романа; Пруст пишет так, что ты не сомневаешься в их буквальности, ан нет, всегда что-то смещено, сдвинуто, переосмыслено, окутано фантазией. Вот такой игры у Сергея Тимофеевича не найдешь — это говорится не в порицание и не в похвалу — он всегда предельно точен в передаче тех жизненных событий, которые хранит его сильная и свежая память, он хочет нарисовать людей такими, какими они были на самом деле, ему неинтересно приукрашивать их или ронять. Он ничего не домысливает, никакой работы воображения, кажется, что он просто не знает, что это такое. Прямое отражение — вот метод Аксакова.
Что же, литературный труд Аксакова ущербен, это творчество как бы второго сорта? Ничуть не бывало. Гоголь выше Аксакова, но не потому, что умеет придумывать, а потому, что ему отпущено больше художественной силы. А Бестужев-Марлинский со всем своим пылким воображением ниже Аксакова, ему меньше дано от природы. Переводить в слова действительную жизнь — задача ничуть не менее трудная, чем писать мир воображаемый. И то и другое требует равной муки, дарит равным счастьем или разочарованием. Память и фантазия равны перед богом искусства.
До чего же бесхитростно и вроде бы безыскусно пишет Аксаков, да и старомодно. По языку, стилю аксаковские хроники и записки можно отнести к докарамзинской эпохе российской словесности. А ведь появились они после «Повестей Белкина», «Капитанской дочки», «Пиковой дамы», после «Героя нашего времени», после «Вечеров на хуторе близ Диканьки», «Миргорода», «Шинели» и «Мертвых душ». Совершив невиданный рывок от скудного сентиментализма «Бедной Лизы» к вершинам зрелой художественности и глубокому психологизму, наша литература создавала поразительные образы: Германн — карманный Наполеон, разочарованный Печорин — его тень ляжет на последующие десятилетия, чистый душой служака Максим Максимыч, грандиозные уроды «Мертвых душ», чьи имена сразу стали нарицательными, разнесчастный Акакий Акакиевич, заставивший Достоевского воскликнуть: «Мы все вышли из гоголевской шинели». И вот после всего этого появился писатель, который с патриархальной простотой, наивной убежденностью в своей правоте предложил современникам такой нехитрый товар, как ерши, щуки, карпы, кулики, кроншнепы, рябчики, перепелки, причем сделал это с обескураживающей серьезностью, будто не было в России других насущных проблем, как ладить удилища или отстреливать пролетную дичь. Он не поэтизировал своих скромных героев, не возводил в степень символа, не окутывал сказочной дымкой, нет, все давалось в лоб, без затей, почти с научной точностью, с доверчивой неторопливой обстоятельностью. Но тем Аксаков и взял читателей — сразу и навсегда.
Приход каждого большого писателя — это открытие нового мира. Душная чиновничья Россия существовала и до Гоголя, но узрели ее во всей жути и кошмаре лишь после «Ревизора» и «Мертвых душ». И уж подавно видим и ощутим каждым жителем России был мир ее природы, но никто не знал, что он так многообразен, богат, манящ и пленителен, пока о нем не рассказал рыболов и охотник, художник божьей милостью Сергей Тимофеевич Аксаков.
Я уже говорил о том, с какой глубокой серьезностью и ответственностью относился Аксаков к своим запискам о рыбах и птицах. Он боготворил Гоголя, но ему не казалось кощунственным предварять его чтение новых глав второй части «Мертвых душ» страничкой-другой о куличке или бекасе. Он знал о своем художественном неравенстве с великим Гоголем, но не считал, что предмет изображения в его записках ниже предмета изображения гоголевской поэмы. В великом и вечном мире природы все равны, нет высших и низших, в пичужке не меньше достоинства, чем в каком-нибудь помещике — даже положительном; ее свойства, обычаи, повадки, окраска, голос, время прилета и отлета столь же важны в мироздании, как приметы и отличия человеческого существа. Для Аксакова каждая малость большого мира — частица общей гармонии.