Всадники ниоткуда(сборник)
Шрифт:
— Говорить буду я, а ты спрашивай.
Но мне даже спрашивать не хотелось, а только повторять пять букв в одной и той же интонации: милая, милая, милая… Занятно всё-таки у нас получилось: никаких предварительных объяснений, вздохов, намёков и полунамёков. Всю подготовку провёл мой противник Бонвиль — Монжюссо. Интересно, знала ли об этом Ирина? Оказывается, знала — от Зернова. А сама она пребывала в это время в каком-то оцепенении — сон не сон, а сплошной провал в памяти. Очнулась: утро, дремота, вставать не хочется.
— А
— Откуда добрался?
— Снизу. Из холла. Сам почти без сознания лежал — все тело избито. Чудеса! Словно возвращение из крестовых походов.
— Пожалуй, попозже. Шестнадцатый век, по-моему. Шпаги без ножен, а клинок — как тростинка. Попробуй отбей — молния!
— И ты отбивал? Тоже мне мушкетёр! Уметь же надо.
— Учили когда-то в институте: киношникам до всего дело. Вот и пригодилось.
— Пригодилось на операционный стол.
— Так я же в ловушку попал. Позади — стена, сбоку — ров. А у него манёвр!
— У кого?
— У Монжюссо. Попробуй выстоять против олимпийского чемпиона. Помнишь парня с повязкой на лбу за табльдотом?
Ирина не удивилась.
— Он и сейчас в отеле. И по-прежнему вместе с Каррези. Кстати, я считала его почему-то киноактёром. Кроме нас, эта пара — единственные постояльцы, не сбежавшие из отеля после той ночи. Ну и паника была! А портье даже повесился.
— Какой? — вскрикнул я.
— Тот самый. Лысый.
— Этьен? — переспросил я. — Почему?
— Никто не знает. Не оставил даже записки. Но, по-моему, Зернов что-то подозревает.
— Блеск, — сказал я. — Собаке собачья смерть.
— Ты тоже подозреваешь?
— Не подозреваю, а знаю.
— Что?
— Долго рассказывать. Не сейчас.
— Почему вы от меня скрываете?
— Кое-что знать тебе ещё рано. Узнаешь потом. Не сердись — так надо. Лучше скажи, что с Ланге? Где он?
— Уехал. Должно быть, совсем из Парижа. С ним тоже история, — засмеялась она. — Мартин за что-то изувечил его так, что узнать было нельзя. По крайней мере, в первые дни. Думали, будет дипломатический скандал, а вышел пшик. Западные немцы и пикнуть не посмели: Мартин американец и правая рука Томпсона. Здешним риббентропчикам не по зубам. Да и сам Ланге вдруг отказался от всяких претензий: с умалишёнными, мол, не судятся. Репортёры бросились за объяснениями к Мартину. Тот угостил их виски и сообщил, что Ланге хотел отбить у него русскую девушку. Это — меня. В общем, смех, но за смехом тоже какая-то тайна. Сейчас Мартин уехал вместе с Томпсоном. Не выпучивай глаз: тоже долго рассказывать. Я тебе все газетные вырезки подобрала — прочтёшь. Там и записка к тебе от Мартина — о драке ни слова. Но, по-моему, Зернов и тут что-то знает. Кстати, завтра его выступление на пленарном заседании — все газетчики ждут, как акулы за кормой корабля, а он все откладывает. Из-за тебя, между прочим. Хочет с тобой предварительно встретиться. Сейчас. Опять глаза выпучиваешь? Я же сказала: сейчас.
Зернов появился с кинематографической быстротой и не один. Его сопровождали Каррези и Монжюссо. Более сильного эффекта он произвести не мог. Я разинул рот при виде Монжюссо и даже не ответил на их приветствие.
— Узнал, — сказал по-английски Зернов своим спутникам. — А вы не верили.
Тут я вскипел, благо по-английски кипеть было легче, чем на любом другом языке, кроме русского.
— Я не помешался и не потерял памяти. Трудно не узнать шпагу, которая проткнула тебе горло.
— А вы помните эту шпагу? — почему-то обрадованно спросил Каррези.
— Ещё бы.
— А вашу? — Каррези даже привстал от возбуждения. — Миланская работа. Стальная змейка у гарды, вьющаяся вокруг рукояти. Помните?
— Пусть он её помнит, — злорадно сказал я, кивнув на Монжюссо.
Но тот не обиделся, даже не смутился ничуточки.
— Она висит у меня после шестидесятого года. Приз за Тулузу, — флегматично заметил он.
— Я её у тебя и запомнил. И клинок и змейку, — снова вмешался Каррези.
Но Монжюссо его не слушал.
— Сколько вы продержались? — спросил он, впервые оглядывая меня с интересом. — Минуту, две?
— Больше, — сказал я. — Вы же работали левой.
— Всё равно. Левая у меня много слабее, не та лёгкость. Но на тренировках… — Он почему-то не закончил фразы и переменил тему: — Ваших я знаю: встречался на фехтовальной дорожке. Но вас не помню. Не включали в команду?
— Бросил фехтованье, — сказал я: мне не хотелось «раскрываться». — Давно уже бросил.
— Жаль, — протянул он и взглянул на Каррези.
Я так и не понял, о чём он пожалел: об утраченном мной интересе к спортивной шпаге или о том, что поединок со мной отнял у него более двух драгоценных минут чемпиона. Каррези заметил моё недоумение и засмеялся:
— Гастон не был на этом поединке.
— Как это — не был? — не понял я. — А это?
Я осторожно пощупал косой шов на горле.
— Вините меня, — смущённо проговорил Каррези. — Я всё это придумал у себя на диване. Гастон, которого синтезировали и которому дали в руки такую же синтезированную шпагу, — это плод моего воображения. Как это было сделано, я отказываюсь понимать. Но действительный, настоящий Гастон даже не коснулся вас. Не сердитесь.
— Честно говоря, я даже не помню вас за табльдотом, — прибавил Монжюссо.
— Ложная жизнь, — напомнил мне Зернов наш разговор на лестнице. — Я допускал моделирование предположений или воображаемых ситуаций, — пояснил он Каррези.
— А я ничего не допускал, — нетерпеливо отмахнулся тот, — да и не подпускал к себе эту мировую сенсацию. Сначала просто не верил, как в «летающие блюдца», а потом посмотрел ваш фильм и ахнул: дошло! Целую неделю ни о чём другом говорить не мог, затем привык, как привыкаешь к чему-то необычному, но повторяющемуся и, в общем, далёкому. Профессиональные интересы отвлекали и разум и сердце: даже в тот вечер накануне конгресса ни о чём не думал, кроме новой картины. Захотелось воскресить исторический фильм — не голливудскую патоку и не музейный экспонат, а нечто переоценённое глазами и мыслью нашего современника. И век выбрал, и героев, и, как у вас говорят, социально-исторический фон. А за табльдотом «звезду» нашёл и уговорил. Одна ситуация ему не нравилась: поединок левой рукой. Ну а мне виднее, как это ни странно. Я его помню на фехтовальной дорожке. Со шпагой в правой — слишком профессионален, не сумеет войти в образ. А в левой — бог! Неумная сила, ошибки, злость на себя и чудо естественности. Убедил. Разошлись. Прилёг в номере, думаю. Мешает красный свет. Чёрт с ним, зажмурился. И все представил — дорогу над морем, камень, виноградники, белую стену графского парка. И вдруг чушь какая-то: наёмники Гастона — он Бонвиль по роли — останавливают на дороге бродяг не бродяг, туристов не туристов, чужаков, одним словом. Не тот век, не тот сюжет. Хочу выбросить их из замысла и не могу — как прилипли. Тотчас же переключаюсь: пусть! Новый сюжетный поворот, даже оригинально: скажем, бродяги, уличные актёры. А Гастон у себя, естественно, тоже о фильме думает, не о сюжете, конечно, а о себе, все о той же дилемме: левой или правой. Я вступаю с ним в мысленный спор: горячусь, убеждаю, требую. Наконец приказываю: все!