Все изменяет тебе
Шрифт:
Неприятно пораженный, я вышел на главную улицу как раз вовремя, чтобы увидеть группу рабочих, несущих тело Ленни Фостера. Оказывается, что именно Ленни, которому Джон Саймон приказал отвлечь внимание солдат, был убит патрулем в предыдущую ночь. Солдаты заявили, будто малыш отказался остановиться, когда они окликнули его, и вот теперь Ленни несли домой, к родителям, с половиной отстреленного черепа. Несколько сот возмущенных людей собрались около лавки Лимюэла с демонстрацией протеста. Сюда же прискакал Плиммон во главе отряда иоменов, а пехотинцы окружили демонстрантов. Плиммон объявил, что дает им пять минут на то, чтобы разойтись по домам и ликвидировать беспорядки, в противном случае он пустит в ход оружие. Последнюю
Время тянулось страшно медленно. Я посасывал какую — то вырванную из земли травинку на длинном стройном стебле, стараясь заглушить потребность в настоящей снеди. Меня очень занимал вопрос о том, почему Лимюэл упорно избегает встречи и разговора со мной. Сам же, думая о Лимюэле, я не испытывал ни страха, ни даже сколько — нибудь определенной тревоги. Меня, пожалуй, томило только какое — то смутное общее недовольство людьми и природой, которые довели Лимюэла до того, что он так низко пал под бременем злобы… По словам
Джона Саймона, ожидалось, что группы бунтовщиков начнут стекаться в окрестности Мунли с наступлением сумерек. Выпрямившись во весь рост, я стал озираться вокруг, но в гаснущем свете вечера не заметил никакого движения. На некоторое время меня даже обуял страх: а не стряслось ли уж что — нибудь такое, отчего все планы Джона Саймона пошли прахом?
Меня охватил озноб. В обступившей нас темноте как будто не намечалось никаких признаков оживления.
5\ спустился на несколько шагов вниз. Уж лучше бы мне, думал я, сидеть с Эйбелем в «Листьях после дождя» и в перерывах между внезапными раскатами солдатских песен и профессиональным бормотаньем Флосс Бэннет подогревать наш оптимизм элем и рассуждать о правах человека в золотом веке! А между одной и другой круж-. кой эля представлять себе улыбку, которая заиграет на лицах Элен Пенбори и Плиммона, когда люди, обманутые и отхлестанные, потихоньку начнут заползать назад в свои домишки и трущобы. А потом выйти бы на прохладный двор таверны, стукнуть кулаком по холодной, как лед, скале и проклясть злой рок, обрекший Джона Саймона с его живительными страстями йа прозябание в невежественном и недозрелом веке. В веке, когда ему не дано нащупать нерв деятельности, которая обеспечила бы ему мирное гармоническое сосуществование со всеми окружающими его людьми и вещами…
И вот внизу подо мною пять мощных огненных рукавов внезапно прорвали темную ризу ночи. Колонны повстанцев двигались с юга. В их рядах многие несли факелы. Все они направлялись к подножию холма, на котором я стоял. Зачарованный, любовался я широкими потоками огня. Они все приближались, становились ярче. Что ж, значит, прав был Джон Саймон? Значит, в сердцах и умах этих простых людей, собравшихся сюда с мирных нив, чтобы здесь, среди этих холмов, потрудиться в новой для них области, уже и впрямь есть какая — то зрелость, которой я не разглядел, какое — то содержание, которого я не учуял? И вот даже я с моим маленьким мирком, самонадеянным и ограниченным, начинаю расцветать! Правда, пока еще очень медленно, настороженно и даже с неприязнью к новым побегам, которые в своем развитии неизбежно несут в себе зародыши более сердечного, более разумного и дерзновенного понимания действительности…
Как только первая волна факелоносцев коснулась подножия Южной горы и начала свой медленный организованный подъем, я стал восторженно, как сумасшедший, кричать и орать, будто все самое прекрасное в человеке, все достойное любви и воодушевленное любовью сосредоточилось в этом впервые явившемся мне символе.
«Спокойное голосование поднятием рук — против тех, кто сознательно избрал плохой и ложный путь» — вспомнились мне слова Джона Саймона. И еще: «Присмотрись к массе, к лицам людей, чьим терпением долго злоупотребляли, и ты прочтешь на них упрек и понимание, что им принадлежит право жизни и смерти над врагами, обрекшими их на жестокие бедствия. И тем не менее они стремятся только к одному: к жизни для себя и для других».
В течение двух часов люди и факелы мерцающими волнами вливались на плато. Окружные руководители — громкоголосые предусмотрительные люди — хорошо спланировали движение потока, и человеческие массы поступали на место без задержки и в полном порядке. Я бросил взгляд на долину. Поселок Мунли тонул во мраке. Резиденция Пенбори искрилась морем огней — праздничных, симметричных, ликующих.
Мне так и не удалось повидать Джона Саймона, но в толпе я вскоре различил Уилфи Баньона. Подвижной, мрачный и гибкий, как сам дьявол, он быстро перебегал от одной группы к другой. Я подошел к нему.
— Были у вас какие — нибудь неприятности в пути?
— Почти что нет. У нас не хватает нескольких тысяч человек. Многие из жителей южных долин в самый последний момент пошли на попятный и отказались выступить. Они заявили, что не пойдут против горнозаводчиков без всяких средств самозащиты. Это удар для Джона Саймона, который был уверен, что ему удалось уговорить всех.
— И еще что — нибудь?
— Нет. Солдаты вели себя тихо, как мыши.
— Держу пари, что они никак не ждали такого выступления!
— А ты?
— И я тоже. Клянусь честью, Уилфи, не ждал!
— Что ты почувствовал в первый момент, когда увидел нас?
— Трудно сказать. Я был глубоко потрясен. Мне показалось, что земля стала дыбом.
— Так оно и есть. Именно, земля стала дыбом. Ты слышал, как мы пели в пути!
— Немало времени понадобится Плиммону, чтобы раскусить этот орешек.
— Больше того. Наш царек никогда раньше не видел жизнь с этой стороны, а мы ткнули его носом прямо в самую гущу.
— Когда вы разойдетесь? Ранним утром?
— На рассвете мы вступаем в Мунли.
— В Мунли? Но ведь Джон Саймон как будто сказал, что вы только побудете на горе, а затем разойдетесь и направитесь по домам?
— Нет. Мы спустимся вниз, в Мунли. Сначала Джон Саймон был решительно против, но другие вожаки отчаянно спорили с ним. Он наконец понял, что мы уж достаточно уступили ему, если согласились прийти на Южную гору безоружными. Ему — то нужны тишь да гладь, он хочет действовать уговорами. Мы же пойдем в Мунли и заявим о наших требованиях Пенбори, Рад- клиффу или любому другому, кто может выслушать нас и принять решение. Говорят, что Пенбори уже заболел — видно, не выдержал тяжести забот и усилий, которых требует положение человека, поставленного над многими людьми.
— Не такой уж он свирепый. Бывают у него настроения, когда он мягок, как мышь.
— Брось ты свою добродетельную болтовню, арфист! Мы — очистительная гроза для таких негодников, как он.
Уилфи засмеялся, увидев, как недоуменно и растерянно я разглядываю окружающую нас толпу.
— Да, мы предъявим наши требования. И по домам разойдемся только тогда, когда убедимся, что требования эти будут удовлетворены и что нам уж больше не придется годами думать о заработной плате, которая все падает и падает, тогда как цены все растут и растут, а весь трудовой люд мечется из стороны в сторону и задыхается в петле долгов и нищеты.