Все изменяет тебе
Шрифт:
— В том, что некоторые люди поднимают кулаки не потому, что их вынуждает к этому голая нужда. У нас дело обстоит иначе: для многих из нас просто нет другого выбора.
При этом он посмотрел в мою сторону и улыбнулся, как бы радуясь, что я первый заговорил с ним. В этот момент я убедился, что Лонгридж очень застенчив, и это как — то еще больше приблизило меня к нему.
— Всем нам есть из чего выбирать, — сказал Коннор, беспокойно оглядываясь по сторонам и как бы изо всех сил стараясь поддержать разговор, лишь бы только не допустить молчания.
— Не знаю, — откликнулся Джереми Лонгридж, — но мне кажется, что такие люди, как Джон Саймон Адамс
— У каждого из нас есть выбор. Вот и вы с Джоном Адамсом могли бы избрать для себя сытое и пьяное молчание. Могли бы подмять под себя более слабые существа. Вы смышленее других и сумели бы неплохо устроиться, если бы хорошо чувствовали себя в этом свинарнике. Но над некоторыми из нас тяготеет проклятие: нам во что бы то ни стало надо провозглашать мысли то слишком грандиозные, то слишком глубокие для того, чтобы они могли улечься в рамки существующих отношений. Так что остается одно: либо расширить рамки, либо сократить свои требования.
— А ты что выбрал, арфист? — обратился ко мне с вопросом Лонгридж.
— Не знаю. Я никогда не смотрел на жизнь так, как, по — видимому, смотрите на нее вы, друзья: точно это какая — то самостоятельно существующая вещь, которую можно отшвырнуть или полюбить. Для меня жизнь просто струится вокруг, не слишком задевая меня, и мне недосуг серьезно призадуматься над ней. Нет, я никогда не ломал себе голову над вопросом о выборе. Вот и сейчас мне хотелось бы находиться подальше отсюда. Хотелось бы, чтобы и Джон Саймон Адамс был подальше отсюда. Чтобы и сейчас в нем пела радость, как в прошлом. Но я здесь, и он тоже. И хотя радость, может быть, по — прежнему живет в нем, но она поет песни, к которым мои уши глухи. Я чувствую, как глубоко вы ненавидите власть имущих, чувствую ваш гнев. Меня эти власть имущие тоже держат за ногу, и я брыкаюсь, стараясь освободиться. Все же время идет, а я все еще здесь, как кролик, пойманный лаской. Вот что меня озадачивает…
— Самый инструмент твоих страстей настроился на новый лад. У каждого из нас есть куча своих особых пристрастий, от которых мы отделываемся различнейшими путями. Из них самый простой — игра на арфе. Но искать и найти наиболее выразительные из струн, повисших между людьми, и покрепче подтянуть их, чтоб поскорее услышать подлинно сладостные мелодии жизни, — вот, арфист, стоящее дело. Займись этим, и ты увидишь лицо радости, а не зад ее, который ты созерцаешь и посейчас.
— Так вот, значит, чем я до сих пор занимался!
— Во всяком случае, на то похоже.
— Унизительное же это занятие!
— Только тогда, когда ты с устрашающей ясностью проникнешься пониманием человеческих судеб, муки и радость творчества вознесут тебя на вершины искусства.
— Выходит, что меня ждет незавидная судьба.
Я подумал о Кэтрин и Джоне Саймоне, потом в мыслях моих внезапно вспыхнул образ молодой женщины, ставшей женой этого самого Джереми и внесшей в его пылкую, отчаянно искалеченную жизнь спокойствие, хладнокровие, стремление к добру.
— Все, что связывает мужчину с мужчиной или мужчину с женщиной, на мой вкус дурно и горько. Мне бы хотелось очутиться далеко отсюда — невредимым, беспечновеселым, всепрощающим, с музыкой в ушах и звериным удовлетворением в руках. Я хотел бы, как олень, убежать в свою долину на Севере. Бегство от мира, который растет и нагуливает такие мускулы, как Мунли, — вполне разумная мера.
— Все мы, может быть, предпочли бы бегство, арфист. Но какое — то пламя любви горит внутри нас, и хотим ли мы или не хотим, а обязаны прислушаться к нему.
Пол под нами задрожал: пение обоих воинских отрядов, расположенных внизу, достигло своего высшего предела.
Было в нем какое — то осатанелое исступление, в особенности в пении солдат — пехотинцев, которые явно старались перекрыть своим ревом офицеров, а те в азарте состязания уже давно отбросили в сторону всякое попечение о приличии. Офицеры горланили какую — то патриотическую песенку, еще более сальную, чем куплеты, распеваемые солдатами; а те выскребали грязь из длинной песни — легенды о каком — то порнографическом подвиге, сущность которого, насколько я мог разобрать, заключалась в том, что бывший солдат этого полка зверски обесчестил девушек целой деревни. Я напряженно прислушивался к немногим словам, которые удавалось мне более или менее ясно разобрать, и к хаотическому разнобою, созданному встречными волнами звуков, вырывавшихся из могучих глоток взбудораженных людей. Какой — то элемент самозабвенного неистовства слышался в этом нарастающем нагромождении шумов, которые при взгляде на помрачневшие и напряженно — задумчивые лица моих собеседников вызывали во мне острую ненависть. У меня не было ни малейшего желания очутиться внизу, с солдатами; даже больше: в любое время я бы охотнее отправился на тот свет, считая, что найду там гораздо более опрятную и привлекательную квартиру для постоя. Но в тот момент я жаждал обладать их тупой невосприимчивостью к больным и болезнетворным страстям, тому материалу, который, по — видимому, окрашивает нашу личность. Меня все больше и больше преследовало ощущение, будто я — некое пожертвование, меЛкая монета, брошенная в кружку ловкими пальцами созидательницы — истории, хотя общей суммы мне не дано знать, даже если бы я этого хотел.
Внизу вдруг послышалась какая — то суета. Снаружи раздался торопливый шепот нескольких голосов, а еще через несколько секунд на верхней ступеньке лестницы появился Джон Саймон. Он задыхался и для устойчивости вцепился в шаткие деревянные перила. Подхватив меня под руку, Джон Саймон улыбнулся Коннору и Джереми, которые встали, чтобы приветствовать его, полные нетерпения и вопросов, готовых сорваться с их губ.
— Как раз за пенборовским домом, — сказал Джон Саймон, — несколько солдат вышли из — за деревьев. Не думаю, что они гнались за мной, я даже не уверен, заметили ли они меня, но на всякий случай я бросился от них наутек.
Тут он приложил руку к голове.
— В результате у меня опять разболелся шрам на том месте, по которому меня ударил Плиммон.
— Мы слышали, — тихо сказал Коннор.
— Расскажи нам об этом, Джон Саймон, — попросил Лонгридж.
— Как нибудь в другой раз, попозже, гораздо позже. Сегодня у нас не очень — то много времени, а сделать нужно массу всяких дел.
— Так, значит, Джон Саймон, ты относишься теперь к нашему делу так же, как и я? — спросил Джереми.
— Умом я всегда был на твоей стороне. Но некоторые обстоятельства сбили меня с толку. Я очень жалею об этом, жалею сильнее, чем могу выразить. Нет нужды теперь возвращаться к этому.