Все люди - враги
Шрифт:
Тони согласился, что это, пожалуй, немножко опрометчиво, но не сказал этого. Ему нравился молодой человек, который так откровенно говорил о себе; он восхищался его предприимчивостью - наконец-то ему повстречался хоть один человек, умеющий пользоваться жизнью. Флетчер, перегнувшись через стол, смотрел на него с любопытством.
– Мне кажется, что сейчас чувствуются какие-то новые веяния, - сказал он.
– Вы не замечаете этого?
– Я замечаю, что люди, особенно здесь, Кажутся немножко растерянными, встревоженными, вы это имеете в виду?
– Нет. Видите ли, я долго наблюдал за людьми и приглядывался к тому, что происходит. Сейчас повсюду в Европе среди рабочего класса замечается удивительный
– И наступит социализм?
– спросил Энтони.
– Да, если хотите. Но только это будет не муниципальное строительство и государственное страхование, - хотя почему бы и не это тоже? И, конечно, не классовая война. Все классы объединятся в этом движении. Сейчас тысяча девятьсот тринадцатый год; а так примерно к тысяча девятьсот восемнадцатому у нас будет новый мир, и его создадут люди доброй воли. Людям уже невтерпеж, они больше не могут мириться со старыми порядками трудиться будут все, но только чтобы заработать на жизнь, а не ради денег.
Это звучало в высшей степени наивно, до того наивно, что Тони не знал, как высказать свои возражения, чтобы они не показались обидными.
Там, в Англии, Крэнг собирался насадить абсолютную справедливость с помощью ненависти, а здесь этот молодой человек рассчитывает проделать это с помощью доброй воли.
– Машины, конечно, придется уничтожить, - пренебрежительно заключил Флетчер, - ведь это как раз то, что поработило людей и сделало их бесчеловечными.
– Как!
– воскликнул Тони.
– Даже железные дороги и пароходы?
– А почему бы нет?
– Почему? Боже, да ведь без железных дорог большой современный город погибнет с голоду через несколько недель, а без пароходов - вся Англия через несколько месяцев. Вот почему!
– О, это мы уладим, - невозмутимо сказал Флетчер.
– Тут все дело в доброй воле, в том, чтобы договориться относительно кое-каких мелочей. Во всяком случае, лучше немного поголодать, чем погибнуть совсем, не правда ли?
– Я думаю.
– Ну вот, а большинство людей у нас теперь - живые мертвецы. Их нужно вернуть к жизни. Нельзя сказать, что вы живете, если вам всю жизнь приходится вертеть какую-нибудь машину. Я предпочел бы умереть.
– Я тоже. Но мне кажется, что скорей будем уничтожены мы с вами, а рабы машин будут плодиться и размножаться.
Энтони почувствовал, что у него пропало желание продолжать этот разговор; эти бесплодные споры всегда приводили его в уныние. Ему казалось странным, как Флетчер, который презирает восхитительные поэтические фантазии Джорджоне, может верить в то, что его собственные нелепые мечты осуществятся. Конечно, нельзя не согласиться, что машины превратили мир в ужасно скучное место, где, с одной стороны, процветает механизированное рабство, а с другой - бессмысленная утомительная роскошь.
И может ли так продолжаться, чтобы люди обогащались за счет этого рабства, но в то же время уклонялись от всякой ответственности за него и, выбрав себе какое-нибудь приятное местечко, куда еще не проникли машины, спокойно наслаждались жизнью в этом машинном мире.
– Мне кажется, мы скорей приближаемся к жалкому концу, чем к светлому началу, - мрачно заметил он.
Это замечание вновь задело Флетчера; объявив Энтони наемником капиталистов и трусом, он начал рисовать ему картины чудесного дохристианского мира, который будет создан исключительно доброй волей. Энтони слушал рассеянно. Рядом с ними какойто степенный джентльмен с холеной бородой чрезвычайно внимательно читал "Le Petit Parisien" [Название одной из парижских газет], две изящно одетые девушки цедили воду в бокалы через кусок сахара, зажатый каким-то никелированным приспособлением, отчего светло-зеленая жидкость сразу мутнела; позади них большое семейство расположилось за тремя столиками и, по-видимому, торжественно праздновало какое-то событие; на другом конце террасы кучка студентов, без умолку тараторя, с невероятной быстротой осушала кружки пива. По ту сторону сквера на ярко-голубом небе вырисовывалась высокая колокольня с заостренным шпилем, а когда затихал уличный шум и разговоры, Тони слышал крики летающих стрижей. В пыльном, пропитанном бензином воздухе от стоявших рядами фиакров слабо тянуло запахом конюшни; лошади и возницы дремали на солнце. Трамваи со звоном проносились среди деревьев, вдоль бульвара; время от времени длинный зеленый омнибус с грохотом выскакивал из-за угла и, скрежеща тормозами, останавливался, чтобы дать публике выйти и войти.
Мальчишка-газетчик кричал: "Edition speciale "La Presse-e"!" [Экстренный выпуск "Ла Пресс"! (фр.)]. Мимо сновали прохожие, парами и в одиночку, и Тони ловил обрывки разговоров:
"...figure-toi, mon cher' - 'et p'is alors-s'..." [Представь себе, дорогой, и вот... (фр.)] и беспрестанно слышалось парижское "вуй" [Парижское произношение слова oui - да]. Все это, несмотря на сутолоку, выглядело обыденно и мирно, и если действительно эти люди были рабами машин, рабами заработной платы, как уверял его Робин Флетчер, они, по-видимому, отлично мирились с этим.
И Энтони подумал, что кафе, пожалуй, более пригодны для проведения принципов доброй воли, чем городские бойни и принудительный осмотр беременных женщин...
Накануне предполагаемой экскурсии с Маргарит Энтони поехал в Версаль один, чтобы потом показать ей все самое интересное, не утомляя ее и не тратя лишнего времени. Из этой поездки он вынес много ярких, хотя и несколько отрывочных впечатлений. Конечно, люди, которые выстроили для себя этот чудесный дворец, жили, опираясь на чудовищную несправедливость, и отнюдь не были гуманны, но у них по крайней мере было достаточно вкуса и понимания, о чем свидетельствовали царившие здесь красота и гармония.
День был будний, и сезон еще только начался, поэтому публики было мало - дети с няньками или с мамами да случайная группа туристов с фотоаппаратами и биноклями через плечо. Энтони был так всем очарован, что почти не замечал окружавших его людей и не удивлялся, как нелепо они выглядят среди величественных аллей и дорожек. Он несколько часов бродил, любуясь этой строгой красотой, полной величавой грусти. Ни свежая весенняя зелень великолепных деревьев, ни щебет птиц, ни безмятежное сияние солнца не могли рассеять этой грусти, так же как эта непостижимая мягкая меланхолия не могла убить окружающей красоты. Тони не мог сказать, сожалеет ли он о прошлом или пытается воскресить в памяти драматические события, пережитые историческими личностями, обитавшими в этом дворце. Правду сказать, он даже не мог представить себе это место таким, каким оно было во всей его бьющей в глаза новизне, - строящийся дворец, рассаженные геометрическим узором молодые деревья, слепящая позолота фонтанов.
Версаль, представлявшийся его взору, отличался более тонкой красотой, чем тот, который видели Бурбоны, и, быть может, в его видении он был ближе к тому, что вдохновляло созидавших его мастеров.
Казалось, дух прошлого еще реял над этим местом. Какой-то неуловимый аромат носился в воздухе, колеблемом едва различимыми звуками отдаленной музыки, отголоски роскошной жизни, нашедшей здесь свое выражение, независимое от того деспотизма, позорным памятником которого считается Версаль.
Буржуазный механизированный мир не способен создать ничего подобного. А зубоскалить по поводу отсутствия ванн и ватерклозетов или кричать о разложении нравов или эксплуатации труда - это ведь не доказательство превосходства. Созерцание водопроводных труб и ватерклозетов не возвышает душу.