Все могу (сборник)
Шрифт:
Все время с обеда до вечера читала Ольга тетке книги и, как ей казалось, за эти три месяца Фимочкиного лежания прочла больше, чем за всю свою интеллигентно-инженерную жизнь. Выбирала авторов болящая, и предпочтение отдавалось классике с не слишком популярными именами. Мельников-Печерский, Гаршин и Короленко особенно будоражили ее желание слушать, впитывать и концентрироваться на деталях. По нескольку раз перечитывала Ольга определенные отрывки, и часто, прочтя всего лишь десяток страниц, все оставшееся время женщины обсуждали написанное. Иногда соображения их не сходились, и тогда Серафима привставала на подушках и начинала шумный диспут, перераставший позже в жаркий спор.
Споры эти не рождали истин,
У Ольги получалось, что самым страшным были болезни детей, особенно Бореньки, такого славненького и слишком слабенького. А самой радостной за последнюю четверть века стала встреча с Боренькиным настоящим отцом, ныне не патлатым Семой, а благовоспитанным Семеном Львовичем. По внезапности и нежданной эмоциональной силе заняла эта встреча в Ольгином уме место чуть ли не главное, и даже спустя два года после все крутила она в памяти свои слова, взгляды, жесты, оценивала их со стороны мужской, женской и вовсе нейтральной. Но все это было в уме, а сумма не сходилась, явно уменьшаясь в сторону «сказать желаемое» и увеличиваясь в направлении «реально произнесенное».
Ольга себя за это не корила, а, напротив, сильно прельщалась своим холодным и рассудительным тоном в беседе с Семой, радовалась тому, что стерпела, выдержала, устояла перед потоком слез и киданий на мужскую грудь. А более всего гордилась она тем, что на предложение посетить его дом, «большой, пустынный и ждущий свою хозяйку», ответила отказом, по-детски легким и оттого особо искренним, хотя, по сути, конечно же сугубо ложным.
К чувству всеобъемлющей радости примешивала Ольга чувство неземного восхищения, чуть ли не идолопоклонничества перед взрослым Семой, перед его учтивостью и тактом. Особенно благодарна она была ему за то, что никоим образом, ни любопытством, ничем другим, не нарушил он той тайны юности. Хотя про Борю все знал еще тогда, а сейчас жил бобылем без семьи и детей, и Боренька пришелся бы кстати, как в бразильской сериальной истории, но Сема молчал. Именно этим молчанием заслуживал он Ольгину благодарность.
Серафима, в отличие от племянницы, ни горестями, ни радостями похвастаться не могла. Прожив спокойно и тихо, без особых проблем и переживаний свою не короткую жизнь, не видела Фима в ней ничего примечательного. В копилке ее жизненных опытов не существовало того, о чем можно было бы вспоминать с гнетущим страхом или же безбрежной радостью.
Конечно же она когда-то любила, не совсем страстно и не особо взаимно. До порока распущенности опускаться она не хотела, да и не могла и откровенно ужасалась, видя, на какие жертвы шла большая часть ее ровесниц-подруг. То, чему спустя годы придумали оправдательное определение «гражданский брак», во времена ее молодости считалось крайним распутством и Серафиминым воспитанием не поощрялось. Может, поэтому, может, по-другому осталась она сначала за оградой танцплощадки, потом за ветхим заборчиком районного парка, а спасла себя от всего в надежных стенах темной и вечно холодной библиотеки.
Сначала просто просиживала Серафима в читальном зале, перелистывала тонкие листы энциклопедий, разглядывала картинки медицинских справочников, изучала карты мира. Сидение ее не имело никакой системной логики, и позже, привыкнув к запаху пыли, радуясь ему, тишине, полумраку и полутону произносимых голосов, теряющихся промеж высоченных стеллажей, поступила Фима в институт куль туры на отделение библиотекарей. Учеба скучная и дальняя не возбуждала в голове молодой девушки мыслей о карьере, о любимом деле и прочих идеалистических приметах юности.
Повинуясь жизненным обстоятельствам и семейной традиции не высовываться дальше того, о чем тебя просят, медленно превращалась Серафима в соляной столб и отчаянно не понимала, почему ее лучшие стремления перегорели со скоростью грудного женского молока, зараженного стафилококком. Сначала такие думки приходили к ней часто, но потом отпускали, а после и вовсе покинули. И когда жизнь ее библиотечно-домашняя в сиреневом и грустном стародевическом возрасте практически вошла в свою сонную колею безынициативности и покорной апатии, случилось с малолетней племянницей Олей то, что случилось.
К тому времени наработала Фима несложный уклад своей жизни. В этом расписании каждодневных дел находилось место не только работе с ее однообразными карточками, формулярами, библиотечными коллекторами и очередью на дефицитную «Роман-газету».
Раз в неделю, субботним вечером или воскресным утром, отправлялась Серафима помолиться и причаститься. Выбирала она себе путь долгий, но гарантированно тайный, в другой район Москвы, где точно ее никто не узнает, не опознает среди немногочисленной толпы прихожан. Половину пути проезжала Фима автобусом, потом выходила для пересадки на троллейбус, но часто шла пешком, медленно, в задумчивости, мимо ветхих домов старого интеллигентного Сокола, мимо всех Песчаных улиц, к храму, который любила.
Похоронив почти разом обоих родителей, сначала приходила сюда Серафима с делом – заказывала сорокоуст, а потом просто по привычке, а уж после по нужде внутренней. Походы эти в сторону Сокола стали постоянными. Для них припасена была у Фимы белая узорчатая шаль, считалось, что к празднику, и добротная темная косынка, прибалтийская, как будто импортная, которой Серафима тайно гордилась и подолгу наглаживала скользкий квадрат перед выходом из дому чугунным утюгом на газу – обычного, электрического, не признавала.
Когда-то и застала рыдающая племянница Оля тетку за этим занятием. Фима расстроилась, что придется отложить поездку на Сокол, но Ольгу гнать не стала. Выслушала и ахнула. В тот день жизнь ее, расписанная надолго, взвизгнула, лязгнула и повернулась-таки на новый оборот, в котором предстояла ей новая работа спасительницы.
Ругать и упрекать племянницу ей в голову не приходило. Откуда-то появилось решение, хладнокровное и, казалось бы, вовсе не праведное, но Фима знала точно, что правильное, так же как знала, что земляничного цвета закаты случаются лишь на исходе зимы, в бледном февральском небе, усталом и не обновленном весной. И Серафима стала действовать, половиной себя вымаливая прощение у Всевышнего и одновременно, другой половиной, организовывая срочную свадьбу Ольги с подвернувшимся ухажером Степой. Это после было сокрытие симптомов, подтасовка фактов, редкие книги в обмен на медицинские справки с нужным, по легенде, сроком беременности. Были инсценировка якобы преждевременных родов и вполне доношенный, но, к счастью, слишком маленький Боренька. Было недоумение родственников, и Серафима положила уйму сил, чтобы не переросло оно в подозрение.
За всю свою последующую жизнь ни разу не пожалела Серафима о сделанном. Видела, с какой земной благодарностью тянется к ней племянница, как любит ее Степа, как радуется ей Боренька, а потом и Павлик. Чувствовала, что в Ольге нашла она свою семью и детки ее, два мальчика, будто наполовину ейные, и оттого любимые, и оттого бесценные, благо что выстраданные. Всей собой растворилась Серафима в Ольгиной семье, и только дела библиотечные и воскресно-субботние отнимали у нее мысли семейно-бытовые. Даже роман ее любовный, хоть и поздний, под напором стремления помогать Оле сам собой сник.