Всемирная история искусств
Шрифт:
В начале XVI века Лукас Кранах пользовался в Германии огромной известностью. У него не было серьезности и углубленности Дюрера, но он игрив и беззаботно наивен; его юмор площадной, его можно поставить в параллель с Гансом Саксом: как этот стихотворец возвышался иногда до удивительно тонких поэтических вдохновений, так и Кранах являлся иногда удивительно возвышенным и величавым.
По дошедшим до нас смутным известиям мы можем заключить предположительно, что еще в XV веке в Испании развивалась, более или менее самобытно, народная школа живописи, старейшие картины которой многие приравнивают Дюреру. Верных сведений об этом периоде мы все-таки не имеем, но можем сказать только, что разнородные влияния в Испании были сильны и постоянные сношения с Нидерландами и Италией невольно возбудили влияние Рафаэля, Веронезе, Рубенса и Ван Дейка. Одним из первых мастеров того времени является Луис де Моралес, прозванный (совершенно не по заслугам) Эль Дивино, то есть божественный. Он был грациозен и сентиментален, но вместе с тем слишком отдавался аффектации и манере. Выдающимся художником надо назвать Франсиско Сурбарана, которого называли испанским Карраджо. Художник это был могучий, с сильным, простым колоритом, хотя
Почти его современником был Бартоломе Эстебан Мурильо, который считается вершиной развития испанского искусства. Действительно, трудно себе представить более грации, прелести и вдохновения где бы то ни было, — это триумф новокатолической живописи, нашедшей здесь благонадежный и сильный базис. Реализм и спиритуализм здесь действуют равномерно, чувственный и нравственный элемент не спорят друг с другом, а идут рука об руку. Неподражаемая тонкость воздушных тонов и прелесть колорита может в этом отношении поставить Мурильо образцом нашей церковной живописи. Его знаменитая картина «Зачатие Девы Марии», повторение которой находится в Эрмитаже, представляет именно образец в этом роде. Мы не говорим об экспрессии лица и невозможной для Православной Церкви трактовке сюжета; но эта удивительная гармония, мягкость разливающихся по полотну тонов именно подходит к тому религиозному умилению, которое должна возбуждать церковная живопись [52] .
52
В Эрмитаже есть 20 оригинальных его картин, из которых кроме вышеупомянутого «Зачатия» заслуживают внимания: «Взятие Богоматери на небо», «Святой Петр в оковах», «Поклонение волхвов», «Садовница», «Мальчик с собакой» и «Смерть инквизитора Педро Арбуес».
Наконец, к испанской школе причисляем Хусене Рибера, прозванного Ло Спальонетто; в сущности, он гораздо более итальянец, так как талант его окреп в Италии и там он стал во главе неаполитанской школы. В Эрмитаже есть пять его картин.
До Леонардо да Винчи во Франции не существовало настоящей живописи, а да Винчи был слишком стар, чтобы положить ей солидное основание. Его преемники впадали в манерность и безвкусие, плохо подражая Рафаэлю; иногда довольно удачно следовали манере Гольбейна, вырабатывая национальное чувство, стремясь к воссозданию оригинального искусства. Могучие силы проявляются во Франции в XVII веке в лице двух художников огромного таланта: Никола Пуссена и Клода Желле, прозванного по происхождению из Лотарингии Лорреном. Изучая в Риме антик, Никола Пуссен проникался духом классической древности, стараясь стать на точку древнего миросозерцания; он приобрел особенный стиль с благородным ритмом, гармонией колорита и величавой композицией. Он исчерпывал сюжет всесторонне. У него неистощимый запас фантазии, пластичности, благородства. Не пренебрегая пейзажем, он ввел и в него ту же пластичность и определенность; простота и четкость антика сказалась в этих работах во всей силе, — и дошедшие до нас классические образцы пейзажа как раз подходят по манере к Пуссену. Новое направление Пуссена, в смысле освобождения от эклектизма, было создано им самим и послужило предметом зависти и интриг других французских художников. Не оцененный при дворе Людовика XIII, он тем не менее получил заказ от кардинала Ришелье — «Четыре времени года»; аллегории эти были прелестны: весну олицетворяли Адам и Ева, лето — встреча Вооза и Руфи, осень характеризовали плоды земли обетованной, а зиму — всемирный потоп. Иногда в его исторических композициях нет живости и свежести, которые бы могли увлечь зрителя; но рисунок и плавность колорита искупают это. Его прямым последователем был Клод Лоррен, заимствовавший от него и развивший с удивительным блеском воздушные пространства. Недалекий от природы, он приводил в отчаяние родителей, которые не могли его сделать ни священником, ни хлебопеком. Поступив в повара к итальянскому художнику Тасси, он вдруг обнаружил художественные инстинкты и стал по очереди заниматься у разных художников. Дело продвигалось очень туго: он и в 36 лет, как и в ранней молодости, тер краски и жарил котлеты; но десять лет спустя он уже является товарищем Пуссена, такой же знаменитостью, любимцем папы Урбана VIII. Воздушная перспектива понята им как нельзя лучше; гамма ослабления тонов от первых планов к горизонту может поспорить с нашими современными пейзажистами.
Легкомысленная школа Ватто, направление которой так шло с своей грацией к обществу XVIII столетия, так нравилось фавориткам короля своей придворной мифологией, породила изнеженный и манерный цикл художников, над которыми царила страстная любительница завитушек рококо, прелестная маркиза Помпадур; Ватто был для нее Рафаэлем. Буше, его подражатель, до того изманерничался, что в нем было все, кроме правды.
Изящный Грёз до некоторой степени шел по следам голландского жанра и отличался прелестными мягкими рисунками женских головок. Грёз в живописи был то же, что Дидро в литературе. Он старался всеми силами уничтожить пасторальное направление искусства, забыть поскорее все непристойности Буше, обратить внимание на более возвышенные сюжеты.
В исходе XVIII столетия чувствуется жажда обновления, желание изменить тот застой, который сковал европейские народы после эпохи Возрождения, когда первый пыл умственного движения прошел. Каждая эпоха имеет в себе три периода: расцвета, зрелости и упадка. К концу третьего периода религия начинает
С самого начала XVIII столетия духовная жизнь словно замерла, вера поколебалась и в конце концов понадобилось даже появление деистов, или свободных мыслителей, которые, сперва проповедуя деизм — веру в единого Бога — и отрицая в то же время всякое сверхъестественное откровение, дошли потом до отрицания и самой религии. Стремление к «естественности» развивалось в литературе и в живописи все больше и больше; натянутые пасторали были смешны; старые дивные образцы вдруг предстали перед просветленными глазами человечества во всей силе. Громадность Шекспира сразу подавила все, что стояло между ним и концом XVIII века. Прелестнейший в мире роман Сервантеса, который в своем Дон Кихоте и Санчо Пансе доискался до тех сторон человеческой натуры, до которых сравнительно с ним никогда не дойти беллетристам XIX века, могучая поэзия Мильтона, развившего библейский сюжет в картинах, полных необычайной поэтической силы, — все это указывало, к чему должны были стремиться поэты.
Аллегория поэтических деталей, неизбежная в произведениях конца XVIII века, декламаторские трагедии со всеми ужасами мелодрамы — все это сделалось пошлым и заурядным. Сентиментальность явилась неизбежным следствием той чистоты нравственного воззрения, которая хотела сбросить путы с направления далеко не нравственного, охватившего искусство XVIII века. Писатели отвернулись от прежних сюжетов; чувствительность сменила прежнюю разнузданность. Стали появляться романы Ричардсона «Помела, или Награжденная добродетель», где и добродетель, и прегрешения доведены до крайних размеров. Моря сентиментальных слез затопили собой европейские литературы. Слезливость, как присущий порок, вызвал со стороны некоторой части общества насмешки.
Эпоха стала богата противоположностями, давая этим обильную пищу для юмора и сатиры. Та пытливость человеческого ума, которая так ярко обнаруживалась перед революцией, с особенной силой выразилась в протестах против господствующих систем в церкви и государстве. Вольтер, доводивший свое остроумие до цинизма, был врагом всякого религиозного верования, основанного на предании, был борцом за свободу духа. Почти то же, но в другой области, говорил Монтескье, указывая на всю шаткость государственного устройства.
Руссо говорил тоже об испорченности человечества, как о причине бесправия; он возмущался нелепым воспитанием детей, проповедовал религиозное чувство, как самое священное из всего, что носит на себе человек, хотя отрицал чудеса и откровение.
Знаменитая энциклопедия была фокусом, который собрал в себе все лучи материалистических воззрений века. Все старое было отринуто, все прочие книги оказались лишними. Отвергая религиозные предания и какой бы то ни было духовный принцип жизни, энциклопедисты проповедовали крайний эгоизм.
Совершенно расстроенные финансы, продажные чиновники, упадок дворянства и земледелия, безнравственная армия, злоупотребление властью — вот с чем пришлось бороться Людовику XVI по вступлении на престол. По своей слабохарактерности, он не мог противостоять неизбежному, — и дело кончилось созванием коннетаблей. Известная история «Ожерелья» впутала королеву в скандал и возбудила неудовольствие духовенства высылкой из Парижа кардинала Рогана.
Первого мая 1789 года было созвано в Версале народное собрание, где третье сословие получило столько же голосов, как и другие. В заседании этом, глубоко повлиявшем на всю Европу, рядом с представителями старых дворянских родов и католическим духовенством, приверженцами исконных традиций, восседали личности, как Талейран, Мирабо, Лафайет, Робеспьер и другие представители нового движения. Попытки умиротворить собрание конституцией не удались. Мирабо крикнул свою знаменитую фразу: «Мы собрались здесь по воле народа, и нас разгонят только штыки». Дело дошло до вооруженного столкновения; часть гвардии перешла на сторону черни, Бастилия была взята, и народная процессия с головами несчастных губернаторов и офицеров, насаженными на пики, двинулась по парижским улицам. Идеальная мысль движения была осквернена первым зверством, которое послужило началом к дальнейшему кровопролитию. Мечтательная утопия, которой был переполнен план новой конституции, вырабатываемой Национальным собранием, доказывала, что авторы ее были совершенно незнакомы с человеческой природой. Мнимые права человека, основанные на не лишенных блеска мыслях Монтескье и Франклина, повели только к полнейшему бесправию и отсутствию всякой свободы. Уничтожены были все права по рождению; монастыри упразднены, их имения объявлены государственной собственностью; уничтожены рыцарские ордена. Полукомическое, полупечальное торжество представителей всей Франции, собранных четырнадцатого июля 1790 года на Марсовом поле, возле алтаря отечества, когда веселый жуир Талейран служил обедню, отдалило на время окончательную гибель королевской власти. Непримиримые демократы, Дантон, Марат явились энергичными революционерами, оттеснившими умеренную партию. На их стороне была вся чернь, и раздражение масс поддерживалось чрезвычайно искусно. Людовик был обвинен не одним Конвентом, но и тою чернью предместий, которая составляла гвардию террористов и, запрудив собой все залы и коридоры Конвента, дико требовала обвинения. При криках той же бушующей черни король взошел на плаху, искупив своей мужественной смертью грехи малодушных предков и свои собственные. В результате — революционные ужасы, служение высшему существу, победы Бонапарта, — все это привело утомленную Францию к новой монархии: могущественной и деспотической империи Наполеона I.
Революция, террор, Директория и империя — быстро и последовательно шло одно на смену другого, гражданская доблесть явилась высшей добродетелью. Все движение человечества непосредственно предшествующих веков казалось унизительным, и за образец могло быть поставлено только римское благоустройство с своей твердой республикой и доблестными Горациями и Куриациями. Революция требовала деятеля, представителя государственных идей и античной республики, где все таланты и интересы должны слиться в одно общее русло. Гражданский пафос выражался блестящими речами ораторов, стремление к простоте, совершенно не свойственное времени и положению, с внешней стороны отзывалось страстностью, тая внутри себя ледяное равнодушие ко всему. Искусство, заключенное в узкую сферу жеманности предыдущей эпохи, подпало не менее губительному, сухому влиянию рассудочности и вместо живой прелести окружающих форм занялось выискиванием чисто благородных линий и классических профилей.