Всемогущий атом (сборник)
Шрифт:
Я сказал:
— Тебе выжгут мозг за это. И ты сделал меня своим сообщником.
— Ну и что? Принц приказал — и получил, что хотел. Но до него были другие. Я хотел сказать, другой.
— Хватит. Хватит.
— Мы увидим ее снова?
— Принцам быстро надоедают женщины. Несколько дней, а может, и одна ночь, и он вернет ее обратно. И тогда нам, наверно, придется уйти из приюта, — я вздохнул. — В конце концов нам об этом дадут знать заранее.
— И куда ты тогда пойдешь? — спросил Гормон.
— Ненадолго останусь в Роуме.
— Даже если придется ночевать на улице? Здесь, похоже,
— Что-нибудь придумаю, — ответил я. — А потом пойду в Перриш.
— Учиться к Летописцам?
— Смотреть на Перриш. А ты? Что тебе нужно в Роуме?
— Эвлюэлла.
— Оставь этот разговор.
— Хорошо, — сказал он, горько усмехнувшись, — но я останусь здесь, пока Принц не бросит ее. Тогда она будет моей, и мы найдем, на что жить.
Несоюзные горазды на выдумки. Это им необходимо. Может, поживем некоторое время в Роуме, а потом двинемся вслед за тобой в Перриш. Если только ты ничего не имеешь против уродов и никому не нужных Летательниц.
Я пожал плечами.
— Посмотрим, когда придет время.
— А раньше тебе приходилось бывать в компании Измененных?
— Не часто. И не долго.
— Я польщен, — он выбил ладонями дрожь на парапете. — Не бросай меня, Наблюдатель. Я очень хочу быть рядом с тобой.
— Почему?
— Чтобы увидеть твое лицо в тот день, когда твои машины скажут тебе, что Вторжение началось.
— Тогда тебе придется долго ждать.
— А ты разве не веришь, что Вторжение состоится?
— Иногда. Изредка. — Гормон усмехнулся. — Ты не прав. Они уже почти здесь. — Перестань смеяться. — В чем дело, Наблюдатель? Ты потерял веру?
Это известно уже тысячу лет: иная раса обнаружит Землю, захочет сделать ее своей и в один прекрасный день явится, чтобы захватить ее. Это было известно еще в конце Второго Цикла.
— Я знаю это, и я не Летописец, — а потом повернулся к нему и произнес слова, которые, как я думал, никогда не произнесу вслух. — Я слушаю звезды и делаю свои наблюдения в течение двух твоих жизней. То, что делаешь слишком часто, теряет смысл. Скажи тысячу раз свое имя, и оно превратится в пустой звук. Я наблюдал, и я наблюдал хорошо. В ночные часы я иногда думал, что наблюдаю впустую, что зря теряю свою жизнь. В наблюдениях есть свое удовольствие, но, возможно, нет никакого смысла.
Он схватил меня за руку.
— Твое признание так неожиданно, как и мое. Храни свою веру, Наблюдатель! Вторжение близко!
— Откуда ты можешь знать это?
— Несоюзные тоже кое-что могут. Разговор этот был горек для меня. Я спросил: — А ты, наверное, иногда сходишь с ума оттого, что ты Несоюзный?
— С этим можно смириться. А кроме того, здесь есть свои приятные стороны, чтобы компенсировать низкое положение. Я завожу разговор, о чем захочу.
— Я это заметил.
— Я иду, куда хочу. У меня всегда есть пища и кров, хотя пища может быть гнилой, а кров — убогим. Женщины тянутся ко мне вопреки всяким запретам. Из-за них, видимо, я и не страдаю комплексом неполноценности.
— И ты никогда не хотел стоять на ступеньку выше?
— Никогда.
— Будь ты Летописцем, ты был бы счастливее.
— Я счастлив сейчас. Я получаю все удовольствия Летописца, но у меня нет его обязанностей.
— До чего же
— Как же еще можно вынести тяжесть Воли? — Он поглядел на дворец. — Смирение возносится. Могущество рушится. Выслушай мое пророчество, Наблюдатель: этот похотливый Принц еще до осени узнает о жизни кое-что новенькое. Я выдавлю ему глаза, чтобы отнять ее!
— Громкие слова! Ты говоришь сегодня, словно предатель.
— Это пророчество!
— Тебе даже близко к нему не подойти, — сказал я. И, раздосадованный тем, что принимаю все эти глупости всерьез, добавил: — И почему ты винишь во всем его? Он поступает так, как поступают все Принцы. Обвиняй девушку за то, что она пошла с ним. Она могла отказаться.
— И лишиться крыльев. Или жизни. Нет, у нее не было выбора. Я это сделаю! — и он с неожиданной яростью ткнул раздвинутыми большим и указательным пальцами в воображаемые глаза. — Погоди, — произнес он, — вот увидишь.
Во дворце появились трое Сомнамбулистов. Они разложили аппараты своего союза и зажгли тонкие свечи, чтобы читать по ним знаки завтрашнего дня. Тошнотворный запах наполнил мои ноздри, и у меня пропала всякая охота разговаривать с Измененным.
— Уже поздно, — сказал я. — Мне нужно отдохнуть. Скоро мне проводить наблюдение.
— Теперь смотри в оба, — заключил Гормон.
7
Ночью я провел у себя в комнате четвертое и последнее в этот день наблюдение и впервые в жизни обнаружил отклонение. Я не мог объяснить его.
Это было какое-то смутное чувство, мешанина звуковых и световых ощущений, контакт жизни с какой-то колоссальной массой. Я испугался и прирос к своим инструментам намного дольше обычного, но к концу наблюдения понял не намного больше, чем вначале.
А потом я вспомнил о своих обязанностях. Наблюдателей с детства учат объявлять тревогу без задержки; каждый раз, когда Наблюдатель решит, что мир в опасности, он должен бить тревогу. Должен ли я сейчас известить Защитников? Четырежды за мою жизнь объявлялась тревога, и каждый раз ошибочно, и каждый из Наблюдателей, повинный в ложной тревоге, был обречен на вызывающую дрожь потерю статуса. У одного вынули мозг и поместили его в хранилище памяти, другой стал Ньютером. У третьего разбили все инструменты и отправили его к несоюзным, четвертый, тщетно желая продолжить наблюдения, подвергался издевательствам со стороны своих же товарищей. Я не вижу большой добродетели в насмешках над теми, кто поторопился, ибо для Наблюдателя лучше поднять ложную тревогу, чем промолчать вообще. Но таковы обычаи нашего союза, и я вынужден подчиняться им.
Я обдумал свое положение и решил, что не стоит зря сотрясать воздух.
Я подумал, что Гормон в этот вечер посеял в моей голове слишком много разных мыслей. Это могло быть простой реакцией на его разговорчики о скором Вторжении.
Я не мог заставить себя действовать и решил не осложнять свое положение напрасной тревогой.
Я не объявил ее. Взмокший, растерянный, с бьющимся сердцем, я закрыл тележку и проглотил таблетку снотворного. Я проснулся на рассвете и бросился к окну, ожидая увидеть на улицах захватчиков. Но все было тихо.