Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Одновременно с романом, который Беттина принимается составлять и досочинять из фрагментов своей переписки с Гюндероде, возникает другой эпистолярный роман: реальная переписка с молодым студентом Юлиусом Дёрингом из Вольмирштедта под Магдебургом, который впервые обратился к ней в начале 1839 года с письмом по поводу ее книги о Гёте. Его, страстного поклонника этой книги, смутило то, что Беттина посвятила ее князю Пюклеру, и он требует, чтобы следующую свою публикацию она посвятила студентам. Она принимает эту идею с восторгом:
Другому
Совершенно очевидно, что книгой о Гюндероде она намеревается передать заветы собственной юности третьему поколению. Взбудораженная нахлынувшими на нее воспоминаниями, она отдается во власть видений минувшего, которые сгущаются у нее порой до осязаемости почти сверхчувственной. В ноябре 1839 года она пишет из Випересдорфа Дёрингу, которого она держит в курсе своей работы над книгой:
Тут она ошибается. Печатание начнется лишь в феврале 1840 года — не в последнюю очередь из-за того, что ей придется в самый разгар напряженнейшей работы отложить рукопись и начать свой решительный и затяжной бой с Савиньи — из-за «этих Гриммов». Поэтому она и в январе 1840 года пишет все еще о своей книге, тому же Дёрингу:
Подлинный смысл этого заклинания духов, этого видения, выдержанного в библейских тонах, равно как и тайный стимул ее работы, — тоска по любви: «Кто прочтет эту книгу и не полюбит меня, тот никогда не знал юности души». Я выскажусь напрямик: за невозможность осуществления любви в реальной жизни она вознаграждает себя уходом в те сферы, где она полновластная царица. Ей доставляет своеобразное удовлетворение связывать тысячами мысленных нитей свою последнюю любовь со своей первой. Женщина, которой уже за пятьдесят, одаряет этого самого заурядного молодого человека, убежденного в том, что стать писателем ему велит долг, своим переливающимся через край чувством («мозговая чувственность» — так оскорбительно отозвался о ней старик князь Пюклер), воображает его своим возлюбленным, поверяет ему сокровенные тайны души («Безжизненной, мертвой представилась мне вся поэзия, с тех пор как солнце зашло для меня — Гёте меня отверг…»), объявляет бедного юношу, ударяясь в библейскую выспренность, вторым Гёте («и воздам тебе — будь поэтом!») — жрица, устами которой глаголет «гений» и душу которой испепеляет запоздалая жажда повторения того мига «мучительно-сладкой истомы», той травмирующей сцены, которую, как она
В экстазе самоослепления она раскрывает все тайны души, выдает то, что когда-то, в пору ее двадцати с небольшим лет, наложило отпечаток на ее духовно-сексуальную конституцию; она возводит в культ, в фетиш гипсовую ступню юноши в изголовье кровати и, вдохновляемая этим постоянным жгучим напоминанием, оказывается тем более восприимчивой к «дуновениям» своих ранних лет: не мыслительно-волевое усилие и не политический расчет побуждают ее погружаться в воспоминания о совместной жизни с подругой юности, а именно этот властный зов вдохновения.
Этот искус самоомоложения, этот педагогический эрос не затухает и тогда, когда на смену краткому и пьянящему увлечению Дёрингом приходит отрезвление: «Но я тебе не верю, ты не настоящий сновидец, подлинная реальность заперта наглухо в твоем сердце, ты пальцами сдавливаешь ей веки, только бы она не шевелилась, ты запираешь ее на засовы и насмехаешься над пленницей…» Зачем я Вам это все цитирую? Пристало ли нам вторгаться в запоздалые сердечные авантюры Беттины? Должны ли мы снова извлекать его из седых глубин — этот хватающий за душу тон тоскливо-робкого вопрошания, в который она, будто пробудившись от грез, снова впадает в одном из писем середины года:
Увы, окажется. Прислушаемся к ним, к этим интимнейшим тонам, — ибо я уверена, что они вошли и в книгу о Гюндероде, лежащую перед нами; потому что — уж так непоследовательны душевные процессы! — повторное прощание со своей первой любовью облегчило Беттине отказ от ее последней любви, от любви вообще; потому что она не может и не хочет делать различия между своим душевным состоянием 1839 года и своими ощущениями и фантазиями года 1805-го и именно эта биографическая связь, из которой рождается книга о Гюндероде, озаряет ее особым светом, придает ей особую прелесть — и эпохальную глубину. Эта книга не создана из цельного куска, она воздвигается из громоздящихся один на другой, проникающих один в другой слоев, из вставок, края которых не шлифовались, а так и остались грубыми и шероховатыми; в ней есть размытые переходы, несоответствия, разрывы. И именно потому выдает нам эта книга неразрешимое противоречие и потаенную боль всей ее жизни.
Но сначала — даже если я рискую тем, что Ваше терпение иссякнет, — займемся делом братьев Якоба и Вильгельма Гриммов, которое в 1839 году так глубоко занимало Беттину, что она, как уже говорилось, ради него оставила книгу о Гюндероде, отложила ее публикацию. Бервальде-Виперсдорф, 1 ноября 1839 года, письмо к Дёрингу:
Дело гёттингенских профессоров, к числу которых принадлежали и Гриммы, часто упоминается, но в своих интереснейших деталях известно мало; необходимо описать его здесь хотя бы в общих чертах, поскольку Беттина внимательнейшим образом за ним следила и принимала его очень близко к сердцу. В октябре 1839 года она посетила обоих братьев, Якоба и Вильгельма, в их убежище в Касселе. Уже давно она прочла написанную Якобом маленькую брошюру «О моем увольнении» — не кто иной, как Савиньи, дал ей ее, будучи сам убежден в правдивости изложения в ней всех обстоятельств. «Если дело обстоит так, — якобы сказал он ей, — тогда я, безусловно, должен признать его правоту». — «Почему же ты не высказал этого своего убеждения королю, кронпринцу, народу?» — спрашивает Беттина своего зятя в том послании, очень скоро ставшем знаменитым.