Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Ага! — опять слышу я. Доказательств, стало быть, нет! Конечно, нет. Все уладилось, то есть вопрос открыт и всяк волен прочесть по-своему; кстати, выбор прочтения зависит от человеческой натуры. Вот эта неопределенность, эта открытость нескольких возможностей как раз и составляет ярчайшую особенность искусства Гофмана; это один из методов, какими он постигал тайну будней, обусловленных несколькими системами ценностей, их неоднозначность, их двойственную природу — словом, их противоречивость. У Гофмана мы сталкиваемся с этим постоянно, а оперетта возмущает именно своей пошленькой однозначностью, причем неизменно глупейшей. Антониа — пардон, Антония — умирает, разумеется, вполне однозначно: во время пения и от пения: Креспель — тупой бранчливый тиран, которого полностью характеризуют реплики типа «Я шляпу дать велел, болван!»; Антония — глупенькая соплюшка, она не понимает, что ей нельзя петь, и никогда не поймет, потому что все папенькины запреты идут от сварливости, и, конечно же, руководит ею одна только жажда славы: очень уж ей хочется стать знаменитой; а Гофман — ах, друзья мои, что говорить! — Гофман здесь этакий бонвиван и, разумеется, по либретто жених певицы. В угоду девушке он решил стать адвокатом и обеспечить ей надежное бюргерское счастье. Да, что говорить… Давайте лучше почитаем самого Гофмана!
А на прощание
А чтоб радость была совсем полной, прочтите о новелле Гофмана еще и критику, которая начинается словами: «Нет, это невыносимо!», ведь там, дескать, показано такое, «из-за чего, если присмотреться внимательнее, можно растерять весь здравый рассудок… конец же настолько горек, настолько беспросветен, что не допускает ни малейшего компромисса, и это омерзительно — да-да, повторяю: омерзительно! — и я не могу взять этот суровый приговор назад».
Кто автор этих уничтожающих слов?
Гофман.
Случай в литературе беспримерный, по крайней мере мне неизвестно, чтобы какой-либо другой писатель выступал с беспощаднейшей критикой собственного творчества, и ведь это не лицемерные упреки, которые он же сам с триумфом и разбивает, нет, настоящий непримиримый противник, притом равный по таланту, аргументировал бы точь-в-точь как Гофман. Ибо существует два вида критики: дешевая, которая стремится доказать, что все можно было бы сделать совершенно по-иному, и которую можно высказать всегда (я могу раскритиковать дуб за то, что он не сосна, и наоборот); но есть и другая критика, образующая необходимый противовес произведению искусства, являя вкупе с ним единство более высокого уровня. «Серапионовы братья» — в целом, и новеллы, и обрамляющее повествование — как раз и представляют собой такое более высокое единство; к сожалению, издатели почти всегда калечат его, в первозданном же виде книга эта есть литература плюс критика, повествование плюс комментарий к нему. Притом комментарий настолько деловой и резкий, что мне, признаться, становилось порою не по себе. Аналитическая холодность взгляда на собственное творчество кажется просто нечеловеческой, смею даже сказать — таинственной, в смысле величия и благородства, и почти необъяснимой, если на минуту забыть о профессии Гофмана. То, чем славился Гофман-юрист: ясность ума, неподкупность, прозорливость и — повторяю сказанное вначале — благородство, — все это проявляется и здесь, когда писатель судит себя самого, а в этом качестве он до сих пор почти неизвестен: судебный советник от литературы, который должен стать полностью нашим, но пока еще не стал, Эрнст Теодор Вильгельм Амадей Гофман.
Крошка Цахес, по прозванию Циннобер
Исследователи творчества Э. Т. А. Гофмана, руководствуясь высказываниями современников писателя, не раз тщетно пытались определить, кто именно из реальных людей изображен под видом крошки Цахеса: был ли это, как уверял Вильгельм фон Шези, референдарий верховного суда фон Хайдебрек, или же студент Фридерици (так уверял обер-трибунальрат Вильке), или, быть может, кто-нибудь еще из «подлинных чудаков карликов, которых мы что ни день видим вокруг себя», как уверяла супруга берлинского банкира Леа Мендельсон-Бартольди. Что же мы выиграем, если узнаем это? Да ничего, только уйдем от понимания того, что во всяком литературном образе живет немаловажная черта его создателя, и мысль эта кажется азбучной истиной лишь до тех пор, пока не встают вопросы «в каких пределах?» и «как именно?». Ученые охотно признают, что Гофман, сам обличьем похожий на карлика, в каждом из своих хотя и страшноватых, но в конечном итоге доброжелательных героев-«малышей» вроде крестного Дроссельмейера из сказки «Щелкунчик и мышиный король» воплотил какую-то сторону собственного «я», однако, насколько нам известно, только лишь дилетант Вальтер Харих [184] дерзнул обратить внимание также на некоторое (для него, кстати, отнюдь не самоочевидное) сходство между омерзительным Цахесом и его создателем: у обоих нарушена духовно-телесная гармония, оба страдают из-за своего физического убожества.
184
Дилетант Вальтер Харих. — По-видимому, имеется в виду исследование: Harich, Walter. E. T. A. Hoffmann. Das Leben eines K"unstlers. 2 Bd. Berlin, o.J.
Давайте и мы пойдем по этому пути, а для начала обратимся к биографии писателя.
В бамбергских дневниках Гофмана двадцать пятое октября 1812 года отмечено фразой, в которой словно гремят победные фанфары: «В полдень пешком до Френцдорфа — охота, вечером подстрелил косулю — и возликовал!..»
Среди множества записей, произведенных в те полгода и сообщающих об охоте или о посещениях тира, одна лишь эта строчка говорит об удаче, и удивляться здесь нечему: трудновато представить себе, чтобы этот комок нервов, вечно снедаемый лихорадочным возбуждением, вообще хоть раз умудрился сделать меткий выстрел. Нашпигованный дробью зайчишка и то уже вызвал бы бурю восторгов, а тут — целая косуля, стало быть, выстрел одиночный! Напрашивается одно объяснение — случайность, и можно было бы принять его, если б не свидетельство Гофманова издателя, страстного охотника К. Ф. Кунца, который описал это происшествие так:
Но, позвольте, это же вылитый крошка Цахес! Помните? Все общество собралось вокруг малыша Циннобера, «который, сидя на диване, заважничал, словно индюк, и противно сипел: „Покорно благодарю, покорно благодарю, не взыщите. Это безделица, я набросал ее наскоро прошедшей ночью“» [185] !
Рьяные поклонники Э. Т. А. Гофмана, конечно же, ставили подлинность этого эпизода под сомнение, но, хоть и ненадежны свидетельства бражника и хвастуна Кунца там, где речь заходит о собственной его персоне и связях с загадочным писателем, здесь они представляются правдивыми. В описании множество тонко подмеченных деталей, которые едва ли возможно выдумать, а именно эти детали и делают почти неправдоподобное правдоподобным; они нимало не противоречат ни тому положению, в каком очутились устроители охоты, пригласившие в свою компанию горе-стрелка, чье трогательное упорство пропадает втуне и оттого еще сильнее возбуждает сочувствие, ни безудержному тщеславию самого незадачливого охотника, которое позволяет ему не только принимать как должное явно не заслуженные почести, но и домогаться не вполне благовидным способом похвал от окружающих. И это опять-таки совершенно в духе Цахеса / Циннобера — сострадательная подачка и демагогия; вдобавок в сферу гротеска вовлечено здесь и притворно безобидное, по сути же злокозненное общество фатоватых насмешников, а не одна только фигура карлика; уже эти совпадения должны бы навести на мысль, что прообраз Цахеса надобно искать не в ком-нибудь, но в его создателе; происходило же все, очевидно, так: в полной уверенности, что сумел сделать блестящий выстрел, Гофман написал в дневнике о своей кичливой радости, однако вместе с тем в подсознании его смутно запечатлелось истинное положение вещей, и в урочный час — а он пробил, когда в начале лета 1818 года писатель тяжко хворал и находился между жизнью и смертью, — подсказанная совестью художника расплывчатая догадка стала неумолимо завладевать его сознанием, требуя, пока перо не выпало из рук, воплотить в конкретных образах также и это поучительное событие, новый вариант неистощимой темы — новой зловещей таинственности мира, в котором нет более чудес. Рассудок вряд ли отдал бы себе отчет в том, какие перспективы сулит этот, в сущности, банальный охотничий эпизод; подсознание разбирается в таких вещах много лучше, потому и действует решительно и властно.
185
Здесь и далее все цитаты из сказки «Крошка Цахес» в переводе А. Морозова.
Не правда ли, звучит весьма гипотетично? Однако ж, если говорить о том, как создавалась эта, по выражению Гофмана, «безумная сказка», опубликованная в январе 1819 года, мы располагаем надежными свидетельствами, хотя автор одного из них — верный друг и биограф Гофмана Юлиус Гитциг [186] — нечаянно ошибся датой. Вот какими яркими красками Гитциг (о себе он неизменно пишет в третьем лице и называет себя по фамилии) рисует развитие творческой мысли писателя:
186
Юлиус Гитциг. — Юлий Эдуард Гитциг (1780–1849), криминалист и писатель, написал биографии Гофмана (1823) и Шамиссо (1839).