Встречи и знакомства
Шрифт:
Одеты мы были в этот день еще все одинаково, в белые кисейные платья, те самые, в которых мы были во дворце и которые были сделаны от казны, но на деньги, каждой из нас отдельно уплаченные.
В церковь мы прошли одни, без родных, и в последний раз разместились на клиросе, чтобы самим пропеть молебен; но петь мы почти не могли… Горло сжималось от слез… и что-то непривычной, пророческой тоскою давило душу…
В церкви вместе с нами было все наше начальство, и Леонтьева, и тетка, кстати сказать, горько плакавшая, потому что одновременно с нами и она прощалась и расставалась со Смольным монастырем, в котором протекла
Тут же налицо были и все наши профессора, съехавшиеся также, чтобы проститься с нами.
Все казались глубоко растроганными… Все с чем-то бесповоротно, безнадежно расставались… и всем было мучительно жаль этого навеки отходившего «чего-то».
Особенно грустен был наш инспектор, старик Тимаев. Его некогда ярко блиставшая звезда тоже как будто закатывалась… Раньше он был преподавателем истории при великих княжнах, дочерях императора Николая Павловича; с окончанием их учения его роль при дворе была окончена, и он как-то не сохранил с прежним никакой связи…
Он отошел от двора и весь отдался служению Смольному монастырю, куда назначен был на не столько почетное, сколько ответственное место инспектора классов.
Позднее, за его смертью, место это как бы по наследству перешло к его старшему сыну, которого мы оставили еще студентом [157] .
Воспитанницы на этот раз стояли в церкви группами, кто где хотел и не по ранжиру, как выстраивались обыкновенно.
Некоторые из отцов и матерей, в виде особого почета и по особому приглашению Леонтьевой, присутствовали вместе с нами за последним прощальным молебном, но на этот раз они были почти лишними между нами.
157
Имеется в виду А. М. Тимаев.
По окончании молебна отец Красноцветов обратился к нам с прощальным напутственным словом, которое мы все выслушали со слезами.
Горе постепенно охватывало всех… Не оставалось в душе места ни для новизны впечатлений, ни для незнакомого, но радостного ощущения свободы… ни для молодого задора, от которого так широко веяло избытком юных сил…
На всех глазах были непритворные слезы, во всех молодых сердцах было искреннее горе… и одно только горе!
Благословив каждую из нас отдельно и каждой вручив по изящно переплетенному маленькому Евангелию, отец Красноцветов с высоты амвона еще раз перекрестил всех нас одним общим крестом и внятно, но с дрожью в голосе проговорив:
– С Богом… на новый, широкий жизненный путь! Благослови вас Господи!.. Прощайте!.. – торопливо удалился в алтарь.
В коридорах, куда мы устремились толпою, происходило наше прощанье с профессорами, которые все тут же разъезжались, не возвращаясь с нами в актовую залу и не дожидаясь нашего отъезда.
Один Тимаев только остался с нами до последней минуты и раздал или, лучше сказать, продиктовал нам стихи, тут же им написанные, под впечатлением только что пережитых торжественных минут. Стихотворение было полное чувства, ума и души, как все то, что когда-либо говорил и писал этот замечательный человек.
Всего стихотворения я не помню, но начиналось оно словами:
СклонясьНо молодость брала свое, и вновь живой, кипучею волной вбежали мы все в большую залу, где, уже начиная терять терпение, ждали нас родные…
Тут началось настоящее последнее прощанье… Слышались поцелуи, рыдания… а местами лучом света прорывался взрыв молодого беззаботного смеха… Родные торопили пас. Их дома ждали обычные ежедневные заботы… нам еще не знакомые.
Весь наш мир был еще по сю сторону институтских дверей…
Но вот в дверях этих появился наш «Скалозуб», полицеймейстер барон Г[ейкинг], в своем парадном мундире, с султаном из петушиных перьев на треугольной шляпе… Он сделал знак нашему старому швейцару Антону, облеченному в красную придворную ливрею… Тот широко отворил обе половинки массивных тяжелых дверей… и молодая толпа живым, веселым роем хлынула за заповедный порог навстречу новой, неведомой жизни…
Тут, на первых же порах, еще у самого институтского порога, уже резко обозначились жизненные ступени… на ожидавшей всех нас общественной лестнице.
Одним раззолоченные ливрейные лакеи почтительно подавали дорогие собольи шубы; другим на плечи набрасывались более дешевые лисьи меха; были и такие, на которых поверх белых бальных платьев натягивались простые и дешевые суконные шубки.
Кареты ожидали почти всех, но и экипажи так же разнились один от другого, как и шубы. Была масса своих, дорогих лошадей… были и дешевые извозчичьи экипажи, на часы взятые с дешевых бирж [158] …
Барон Г[ейкинг] со своей треуголкой и с петушиным султаном своим все время стоял на парадной лестнице, почтительными поклонами и приветливыми улыбками провожая весь этот сонм взрослых девиц, которых он за девять лет перед тем встречал тут же такими маленькими, беспомощными девочками…
158
Имеется в виду извозчичья биржа – стоянка извозчиков.
Старый Антон тоже кланялся нам, усердно моргая своими подслеповатыми глазами…
Экипажи один за другим отъезжали от подъезда…
Из окон высовывались молодые головки…
Веселые молодые личики светлой улыбкой издали в последний раз прощались с институтом…
Императрица Александра Федоровна сдержала данное нам слово, и, когда мы на другой день после выпуска все съехались к 12 часам в Смольный уже в парадных городских туалетах, – государыня приехала тоже и прошла в большую актовую залу, в которой мы все ее ожидали.
Она с обычной своей милостивой лаской поздоровалась с нами, с улыбкой осматривала нас в наших «светских» туалетах и, в последний раз простившись с нами, уехала, пожелав всем нам много счастья на пороге новой жизни.
Не для всех это милостивое желание сбылось… не всех улыбкой встретила судьба…
Но все мы с одинаковой горячей благодарностью вспоминаем о родных стенах Смольного монастыря, и в сердцах всех живет неизменно кроткий и грациозный образ незабвенной императрицы Александры Федоровны.