Вся моя надежда
Шрифт:
— Вот, вот. Но работы произвожу я, ты же только смотришь. Значит, прораб — я.
— Я не смотрю, я — руковожу, разницы не улавливаешь, — добродушно рассмеялся Степан. — Вот, например, видишь? — Достал из кармана какой-то исписанный химическим карандашом бланк. — Думаешь, что это так себе, бумажка… Черта. Наряд на трубы. Драчка была, будь здоров. Не докажи, что они позарез, что бы делали? Изоляция скоро, а труб кот наплакал. Заскучал бы тогда.
— Я и говорю: у меня начальство, одно удовольствие. Чувствуешь себя, как за каменной стеной…
— Ладно, кончай травить, — рассмеялся Степан. — Что куришь?
Калачев достал пачку сигарет, начал выбираться из траншеи.
Оторвался от земли, поднял голову: Степан, Пастухов и Калач курили. Сидят, дерут глотки дымом, смотрят в степь. Далеко к горизонту тянется траншея, а рядом с нею — труба. Скоро ее заизолируют, засыплют землей. И уже не траншея — рубец останется в степи. Тугой, поросший травой — полынью. Потом и рубца не станет. Снега, ветры, талые воды вомнут его в землю, сровняют. И никто не узнает, что здесь когда-то была трасса. Кто после себя плотину оставляет, дымящиеся трубы… А эти? Где-нибудь в поселке откроют краник, бежит свежая водица, ну и ладно. Будто так всегда и было… Обидно. Накрутил портянки, натянул сапоги, взобрался на бруствер, подсел к троим, продолжавшим молча курить. Далеко впереди сверкающей струной перерезает трассу асфальтовая дорога. Траншея проходит под нею и идет дальше в степь. По асфальтовой струне цепочкой движутся машины, крытые брезентом. Однажды он уже видел такой поток машин. Тогда они шли и ревели, как фантастическое стадо бизонов. И сейчас, наверное, ревут. Но асфальт далеко, и рев моторов не доносится. Тогда они с Пастуховым пересекали асфальт в другом месте.
— На Байконур идут, — сказал кто-то из троих, Дорога уходила к горизонту, бывшему сейчас нерезким, расплывшимся. Но и все же за ним угадывалась глухая коричневая степь. И где-то уже там, в тоскливо манящей неизвестности, был Байконур.
— Совсем другой мир… — провожая взглядом машины, превратившиеся в спичечные коробки, сказал Калачев, — кибернетика, решающие устройства… Техника — люкс.
Он все знал, этот Калачев, обо всем имел понятие.
— Техника другая и люди другие, — сказал Пастухов. — Слышал, дороговата эта самая кибернетика.
— Сейчас не так, — проявил осведомленность Калачев, — на серийность спутничков поставили. Третья сотня идет…
— Серийность… — усомнился Пастухов, — что это тебе подшипники гнать? Я вот думаю, на земле столько бед, болезней, нехватки всякие, вот и воды в степи нет… Не рановато ли за космос взялись? Оно, конечно, интересно, что там на Луне, на Марсе, Венере… Да интерес больно дороговат.
— На потом бы, да? — вставил, улыбаясь, Степан.
— Ты, Пастух, обыватель, фантазии в тебе нет, — засмеялся Калачев.
— Можно бы и на потом, — сказал Пастухов.
— Ну когда это, на потом? — улыбнулся Степан. — Когда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козленком, и теленок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их. И корова будет пастись с медведицею, и детеныши их будут лежать вместе, и лев, как вол, будет есть солому… Устраивает?
— На проповедь похоже.
— Проповедь и есть, — рассмеялся Степан. — Дед мой
Весь день разговор этот не выходил у Кирилла из головы. И уже вечером, в кузове несущейся машины, думал: ну, верно, есть передовая прогресса и есть, скажем, трасса — второй эшелон, а может, и не второй… Не в этом дело. Но второй — это все же всегда второй, а не первый. И кто-то, мирись не мирись, но должен быть в этом втором, третьем или четвертом… Может, тебе твои парни в школе потому и устраивали веселую жизнь, что был ты для них не первый, а какой-нибудь третий или четвертый эшелон…
Машина неслась напропалую. Кирилл стоял за кабиной, держался за сетку, ограждавшую заднее смотровое стекло. Лавина встречного ветра била в лицо. Волосы смешало, прибило к глазам. Впереди садилось солнце. Нижним своим краем оно уже коснулось земли и, казалось, что оседлало дорогу.
— Эх, закатать бы ему чем-нибудь в лоб! — неожиданно выпалил стоявший рядом Калачев. Заяц выжимал из машины последнее. Воздух был упругим, давил на виски. Глазам было трудно смотреть. Слепило солнце. Казалось, не сбавь Заяц скорость, они неминуемо врежутся в раскаленный красный диск, проломят его насквозь. Но дорога резко метнула машину в сторону. Солнцу ничего не грозило. Оно осталось сбоку, успев наполовину спрятаться за горизонт.
12
Пробиться вечером в столовую — проблема из проблем. Все приезжают с трассы с жутко нагулянным аппетитом. Харч уминается хрустко, смачно, с головокружительной быстротой. Для поварихи Степаниды ужин — праздник. Распаренная, улыбающаяся, разворотливая, стоит она за окном-раздаткой. И только мелькают, носятся в воздухе ее гладкие скорые руки.
— Гуляш, блины, глазунья? Ешьте, ешьте, будьте добреньки. С подливой или без? Говорите, говорите, я — разом! — по-южному напевно наговаривает она каждое блюдо, одаривая своих до ужаса прожорливых едоков благодарным взглядом. И только, когда рассасывается у оконца нетерпеливая толпа и шум и разговоры за столиками понемногу стихают, она, угомонившись, облокачивается на выскобленную добела полочку раздатки и тихо так стоит, любуясь, как сосредоточенно, сбив первую охотку, перемалывает проголодавшаяся орава ее щедро сдобренное специями и жирами варево. И непрерывное веселое блаженство появляется у нее на лице и не пропадает до тех пор, пока последний посетитель, махнув ей на прощанье рукой, не покинет столовую. Эти веселые вечерние скопища у окна-раздатки — ее единственная радость. Стареющая и одинокая, она будто бы для того лишь и живет, чтобы каждый вечер насладиться приятным ее сердцу зрелищем. И если почему-либо не понравится изготовленный ею ужин, тут она чувствует себя по-настоящему страдалицей и горемыкой. Случается подобное чрезвычайно редко. И тем она счастлива.
Кирилл с трудом пробился в столовую. Первым делом узнал, не приходила ли сюда Луизка. Спросил у Степаниды издалека, глазами, и та, понимая его, покачала головой: не приходила.
Со Степанидой у Кирилла с первых же дней установилось взаимопонимание. Чем-то, как она сказала, напоминал он ее единственного сына, пропавшего во время войны. И, может быть, поэтому была с ее стороны к нему особая любовь. Проявлялась она в той излишней заботливости, которой обычно стесняются и которой Кирилл не на шутку стыдился.