Вся моя надежда
Шрифт:
Степан, слушавший ее в каком-то оцепенении, поднялся, хотел выйти из-за стола, но так и остался за ним стоять. Ему нисколько не было больно от того, что она о нем говорила. Он знал, что это в ней кричит и бьется бабья тоска. Но он знал также и другое: после того, что она так выкричалась, уже ничто ее здесь не удержит. И он сам не сможет, как бы ни хотел этого, убедить ее в том, как ему нужно, чтоб она здесь осталась и забрала эту наиглупейшую из всех когда-либо им виданных и читанных бумаг. И потому он не выбежал к ней, а остался стоять за столом и сказал тихо: так, что сам еле услышал свои слова,
— Может, к Игорьку зайдешь? Кажется, прихворнул…
Но она расслышала и поняла эти слова. Поняла так, как ему хотелось, чтоб она их поняла. Она повернулась к нему, прислонилась плечом к косяку двери и, не в силах сдержать себя, разревелась, безудержно всхлипывая, не останавливая себя, будто обрадовалась, что освободилась от чего-то трудного и горького, что так долго ныло в ней и билось слепой птицей.
24
Чуть ли не через день навещал Кирилл Пастухова. Возвращаясь с трассы, машина подбрасывала его к развилке дорог, одна из которых вела в райцентр, а другая в стройгородок. В райцентр добирался попутной. К Пастухову заявлялся уже под вечер. В больнице его знали и беспрепятственно пропускали. Сидел он обычно у Сашки недолго. Потому что еще надо было возвращаться домой. А это — не ближний сеет.
Отходил Пастухов постепенно. Лежал перебинтованной мумией, молчал. Только через две недели глянул на Кирилла с тревожной улыбкой. Это был вопрос, на который Кириллу нечего было ответить: писем от жены не приходило. В палате было тихо. Торопливо стучали старые ходики с зеленой стеклянной гирей. Заходило солнце. Теплый свет его лучей доставал и сюда, в палату. Тень от маятника отбрасывалась во всю стену.
— Ты ей давно писал? — спросил Пастухов, не поднимая головы, будто ни к кому не обращался, а так, спрашивал кого-то в пространстве.
— Давно.
— Ты напиши…
— Ладно.
— Я знаю, тебе надоело, да и мне просить неловко…
— Перестань.
Пастухов лежит на спине, голова прижата к подушке, будто вросла в нее. Заходящее солнце греет половину лица. От этого на стене тень — цепь прерывистых гор. Сначала ровное плато — это лоб, потом наклонная с крутым обрывом стена — это нос, потом складки поменьше, округлей — это губы и подбородок и, наконец, острый дергающийся пик кадыка. От того, что он все время двигается и кожа на нем так натянута, видно, что горы живые и дышат. Им трудно, это тоже видно. Хотя складки молчат.
— Но я тебя прошу написать все по-другому, как есть. Так ей и скажи: все, что раньше писали, — чистое вранье. А это, мол, правда.
Тень на стене затихла.
— Может, не надо писать?
— Надо. Я тут жизнь свою по косточкам перебрал. Ничего хорошего. Ну была бы радость какая… Беспутная, бестолковая — но радость. Так ведь и ее не было. Тридцать лет. Зачем я жил? — Он устало прикрыл глаза и замолчал. Кирилл сидит с опущенной головой и горбится. Слова Пастухова хватают за горло, внутри что-то рвется и давит.
— Если б я помер, так и пусть бы, ладно… А так, раз жизнь мне осталась, так хочется выкарабкаться. И первое — отказываюсь врать себе и другим. Так я от лжи первым делом и отрекаюсь. Как все обернется,
— Ну ладно, ну чего ты?.. — Кирилл осторожно встал, начал ходить по палате. Солнце опустилось совсем низко, и лучи его больше сюда не доставали. Тень лица исчезла, как и тень маятника, метавшегося по стене и полу. Сверху, с потолка, от небольшой матовой лампочки падал отвесный желтый свет. От этого потное лицо Пастухова казалось совсем плоским, сросшимся с подушкой. Кирилл подошел к нему, стер полотенцем со лба пот.
— Вот хочется в окно посмотреть, и тоже не могу, — продолжал о своем Пастухов, — как там сейчас?
— Деревья в багрянце и тепло очень. Около Ершовки скоро пуск будет. Последние работы идут.
— Что обо мне-то говорят?
— Просили передать, чтоб выздоравливал.
— Ну, ладно. Спасибо, — задумался Пастухов и как бы про себя проговорил: — Пуск, значит?
— Ну да, пуск.
— А как Герматка, уехал?
— Уехал. Глупость, конечно, спорол.
— А может, и нет, кто знает?
— Может, и нет, — согласился Кирилл. — Хоть бы письмо прислал. Молчит…
Потом он говорил ему еще о многих в общем-то ничего не значащих пустяках. О том, например, что купили новый биллиард для красного уголка, что на Центральной появились новые импортные сигареты «Кинг сайз», что значит «королевский размер». Красивые такие, длинные, с коричневым мундштуком. И что в следующий раз он сорвется с трассы пораньше и несколько пачек обязательно ему достанет. Что дочь у Тихона Калинеки все же поступила в институт и жена его Вера с получки грозится устроить массовое гулянье с песнями и музыкой. Ну, Заяц подвинулся в очереди за «Москвичом» и, наверное, скоро уедет в город.
Только когда уже попрощался и собрался уходить, уже держась за дверную ручку, торопливо, как о вещи для него не особо важной, сказал:
— Между прочим, Луизка и Степан поженились…
Пастухов, пересилив боль, оторвал голову от подушки, хотел обо всем расспросить подробней. Но Кирилла в дверях уже не было. Доехав до развилки попутной машиной, он выскочил, повернул от Центральной к низине, той самой, через которую в марте, в распутицу, тащились вместе с Пастуховым.
Воды в низине не было и в помине. Сухими пробками торчали в траве угрюмые болотные кочки.
— Вроде все вчера было… Нам лишь кажется, что мы следим время. Но оно неуловимо. Бежит, бежит…
Вечера становились короткими, быстро темнело. Лето перекатывалось в осень. Из степи тянуло сухой полынной горечью. В небе появлялись и тут же исчезали фиолетовые сполохи. Но вдруг не сполох, а яркий сгусток света прочертил стремительную прямую. Где-то в середине синего беззвездного купола сгусток вспыхнул ярче, и от него отделился еще один ослепительной силы комок. Это было похоже на почку, которая вдруг раскрылась и выбросила белый цветок. Это была ракета. Она еще некоторое время неслась по сгущавшейся синеве неба, но вскоре исчезла, не оставив после себя никакого следа.