Вторая древнейшая. Беседы о журналистике
Шрифт:
Рискнет? Бог ему в помощь. А нам, как в далеком и беззаботном солдатском юношестве, остаются два варианта: когда кто-то из нас в казарме перед отбоем, уже приготовившись к залпу и предварительно очистив душу, восклицал: «Зуб!», обычно следовало благосклонное разрешение: «Дергай!»; но если звучало: «Воздух!», мы весело и хором откликались: «Ложись!» Казарменные шутки сегодня уместны, когда мы думаем о нашем отношении к налоговому законодательству?
Так дергать или ложиться?
Огонек. 1998, Ноябрь
Долг чести
На моих глазах произошли события, которые иные люди могли бы оценить как пустяшные и заурядные, но я запомнил их на всю жизнь, впитал в память (лучше сказать: «втер» в нее), хотя пишу об этом впервые. Тому есть,
Начало эпическое: дело было лет тридцать назад. Писательский Дом творчества «Малеевка», самый разгар летнего сезона. Большой и красивый (по тем временам) обеденный зал. За каждым столиком четыре «седока». В тот год мне несказанно повезло, я оказался соседом замечательных литераторов: Владимира Тендрякова, Даниила Гранина и Вячеслава Иванова (с ударением на «а»; кстати, сына «того самого» Всеволода Иванова, который создал героический «Бронепоезд 14–69»). О моих соседях не без ехидства и зависти говорила писательская общественность Дома творчества: они достигли планетной известности (что было правдой) и любви «Малеевки» со всеми ее окрестностями (что тоже справедливо). Такая вот получилась рядом со мной команда. А вскоре, когда кончился срок путевки Иванова-младшего, на его место сели Виктор Некрасов со своей старенькой мамой, приехавшие из Киева, и все мы прекрасно ужились и поместились за тесным столом (Некрасов, если кто не помнит, написал «В окопах Сталинграда»).
Теперь я умолкаю: Что еще можно сказать о моих замечательных соседях, посланных мне судьбой?
Героем дальнейшего повествования был Вячеслав Иванов, которого все звали Комой, и я так звал. Кома был (и, слава Богу, есть!) человеком мягким, доброжелательным, застенчивым, обходительным и весьма достойным господином; именно так о нем отзывались мои соседи, а не я сам (мне надо было еще заслужить право награждать людей высокими оценками). Добавлю к сказанному, чтобы завершить портрет моего героя: Кома считался литератором широкого профиля: и сам писал, и прекрасно знал историю литературы, и критикой «баловался». И все это при феноменальных энциклопедических знаниях и рафинированной интеллигентности.
И вот, представьте, однажды в обеденный зал вдруг вошел всем известный писатель, только что приехавший в Дом творчества из Ленинграда. Он тоже «герой» моего рассказа, но в кавычках, его фамилию я не решусь назвать (его уже нет на этом свете), — зачем тревожить имя человека, неспособного объясниться? Оглянув переполненный зал и сделав общий поклон, вошедший, решительными шагами, целенаправленно, направился к нашему столику. При этом радостно улыбаясь и распахнув руки, как будто готовился обнять весь мир, а вовсе не намеченную заранее жертву. Шел он именно к Коме Иванову. Затем произошло то, во имя чего я и затеял разговор: визитер близко подошел к Коме, весь сияя и протягивая обе руки. Кома поднялся, наклонил голову вперед, как молодой бычок, не желающий идти в стойло (сравнение не точное, но ничего не приходит сейчас мне на ум), после чего вдруг побледнел, заложил руки за спину и произнес тихо, но твердо и отчетливо: «Извините, я не могу подать вам руки». И тут же сел за стол: «прием окончен». Ленинградец оглянулся вокруг, помаялся немного и сконфуженно ретировался; больше мы его в «Малеевке» не видели. Какова была причина у Комы, я не знаю, но уверен, что была, и очень серьезная. Если бы сказал, мы, уверен, любое объяснение приняли бы, но он не стал говорить о случившемся.
Факт остается фактом: урок принципиальности и бескомпромиссности был преподан — наглядно и прилюдно. Отчетливо помню затаившийся зал, собственное недоумение и вопросительный взгляд на соседей по столику. Поймав этот, неозвученный мною, вопрос, Владимир Тендряков одними губами беззвучно, сказал мне, молитвенно приложив ладонь к сердцу: «Долг чести».
Больше мы к этому эпизоду не возвращались, как заговорщики, принявшие обет молчания.
А теперь, читатель, прошу вас перенестись мысленно
Так вот, этот мой безобидный коллега спрашивает меня: «Ты его вычеркнул?» Кем был «он», все мы знали без лишних слов. И молча, делая лаконичный жест рукой по горлу, я произнес звук, понятный всем, который сейчас изображу так: «кгх!». Вот этот звук и сопровождал мое «харакири» по собственному горлу. И тут черт дернул меня спросить миролюбивого друга: «А ты?» Он не только «кгх»-рыкнул, но еще добавил вслух: «Эту стерву». И оглянулся: прямо за ним стоял в очереди «он»! Я обомлел, отлично зная (как и все остальные), какие гадости умеет делать этот зловредный литератор. (Не называю конкретных фамилий не только из-за того, что моих героев нет на свете, а потому еще, что вообще не умею передавать что-то сплетнеобразное, которое обычно преподносят «с именами наперевес».)
На моих глазах все мгновенно преобразилось: мой милый коллега осклабился, изобразил лицом саму сладость, как будто кто-то положил ему в рот халву. Какое удовольствие, какая радость, и все это без слов, одной физиономией и выражением глаз. Как счастлив я созерцать тебя, мой дорогой учитель и друг! А вслед за этой пантомимой троекратный традиционный российский поцелуй «губ в губы». Вновь получилось «доброе утро», сказанное вечером. На всех — воистину! — не угодишь. Тем более что не всегда усмотришь, кто за кем стоит в очереди то ли за пальто, то ли за должностью, то ли за благорасположением. Пардон, месье. И вам пардон: обмишурился.
Когда сегодня я вижу по телевизору бесконечные встречи и проводы наших высокопоставленных мужей да еще с поцелуями, всегда вспоминаю своего всеядного милого друга с его любимой «стервой».
Долг чести? Напоминание об этом всегда актуально.
Скажу еще одну фразу и поставлю точку: долгов у каждого из нас много, а честь — одна.
Век. 1999, 30 июля
Примечание. Наш юмористический экскурс окончен, хотя я не уверен, что всех читателей он приведет в состояние безудержного смеха. Зато появился повод улыбнуться (увы, с горечью): наш плотоядный период жизни изобрел очередной журналистский жанр, скоро вошедший в моду (особенно в правоохранительных службах): я говорю о доносах. К сожалению, хоть плачьте, хоть смейтесь, но мы стали говорить в газетах и вещать по радио и телевидению «обвинительные заключения», связанные с конкретными именами и фамилиями. Как быстро забыли журналисты, что наша святая обязанность прежде всего защищать людей. К кому еще, пройдя все официальные инстанции, обращается народ с просьбой помочь найти справедливость и защиту от произвола? К нам, журналистам, идут люди.
Помню, в добрые старые времена в «Комсомольской правде» процветал некий «обличитель» (правда, не в штате), исправно приносил и публиковал простенькие материалы с нехитрым содержанием. Например: возле книжного магазина на Кузнецком мосту происходит подпольная торговля редкими книгами. Среди замеченных спекулянтов были (через двоеточие) десяток фамилий, да еще с расшифровкой: кто, где-кем работает. И вся статья почему-то называлась в редакции «фельетоном».
Чистый донос! Сегодня мало таких? Никакой аналитики, ни попытки осмыслить явление, ответить на традиционные журналистские вопросы: «почему» и «что делать»: только всепоглощающее желание дать (кому?!) «адресок» виновного (без суда и следствия), но установленного самолично журналистом. Пруд пруди таких озвученных и пропечатанных «героев». Не нуждающихся в доказательствах при обнародовании.