Вторая сущность (Повести)
Шрифт:
— Да наша деревня всегда стояла на добре…
— Ага! — ухнул от удовольствия профессор и взялся за чай, поскольку жареных подлещиков мы уже ликвидировали.
Оно под такую жизненную беседу нужно бы и поесть для силы.
— Стояла на добре и совести, Николай Фадеевич, а жила дико и нищенски.
— Ты выбрось нищету да дикость, а добро-то с совестью оставь.
— Оставить? Через дом живет добрейшая женщина. Каждое воскресенье ее супруг дает концерты на всю деревню. Жена ходит с синяками, сын заикается. Она добренькая, терпит. Ей не доброта
— Не все же такие…
— Конечно, не все.
— И в городе случая случаются.
— Случаются, но для Варежки процент высокий.
Я промолчал: против процента не попрешь. Лучше выпить дегтярного чаю, которого профессор мне налил до края. Тут и конфеты были недешевые — на обертке кавказский пейзаж изображен.
— А уж если, Николай Фадеевич, деревенский народ и добрее городского, то лишь потому, что в деревне жить тяжелее.
— В войну люди были тоже добрее, — согласился я.
— Парадокс, — удивился профессор. — Отсутствие доброты говорит о материальном достатке и счастливой жизни, а?
Умники про все помнят, а вторую сущность позабыли. Этот профессор кислых щей еще не знал, какой я ему вопросик притаил.
— А вот реши задачку, Аркадий Самсонович. Старуха Никитична занемогла. Отчего бы?
— Я не доктор.
— Ты профессор, болезни знаешь. Отчего?
— Сердце?
— Не угадал.
— Давление, склероз?
— Нет.
— Почки, печень?
— Нет.
— Рак, что ли?
— Не угадаешь в жисть.
— Тогда скажи.
— Ее сын разобрал русскую печку. Ликвидировал вовсе, как класс. И завел баллоны с газом. А Никитична на ней выросла и перед ней простояла весь свой век.
— А то, что Никитична у этой печки надрывалась весь свой век, ты знаешь?
— Знаю, да ее сердцу не прикажешь.
— Доброта — понятие отмирающее! — усилил свой голос профессор.
Хрен тут чаю попьешь при таком разговоре. Профессор и верно туркоподобен — разошелся, что его самовар.
— А что ж вместо добра-то?
— Бульдозеры!
— Как так?
— Пустить бульдозеры и снести все эти избы!
Ну, тут уж ум молчит, а глупость кричит. Я слыхал, что есть профессора с тараканами в голове, да вот живых не встречал. И верно — малахольный. Или начифирился.
— А что ж взамен?
— Коттеджи, асфальт, горячая вода, газ… Вот в чем доброта!
— В городе это есть, а доброта? — повысил голос и я, поскольку меня за нервы тоже кондрашка схватила.
Но профессор уже никого не слышал, кроме себя. Язви его в бородку.
— Не доброта нам нужна, а гражданственность! — буквально рявкнул профессор.
— Откуда ты знаешь, что нам нужно?
— В конце концов, я — профессор.
— Вон как! А я думал, что ты компрессор!
Он,
Глянул издали на дерево, но аисты на плацдарме еще не обосновались. Чего выжидают? А я скажу чего: смотрят, добрый ли хозяин живет в доме… И не сядут, поскольку это не профессор, а зверь. Куда столько рыбы мне наворотил?
Марию во сне увидел. Будто вышел я на крыльцо, гляжу на аиста, летящего над озером, а он крупнеет и белеет… И не аист летит над озером, а моя Мария. Да мимо, мимо — так и улетела, не признав меня.
В газете я прочел, что сны якобы помогают нашим мозгам избавиться от ненужных думок. Тут ученые поднапутали. Конечно, об Марии стараюсь не думать, чтобы зря не терзаться. Да разве подобные думки ненужные? Не думки это, а кровь моя, стучащая в независимости от меня.
Да еще говорят, что сны якобы есть дурь и предрассудок. С одной стороны, так, поскольку Мария сидит в городе, и хотя знает от Генки, что я в Тихой Варежке, но летать по-аистиному над озером никак не могла. А с другой стороны, куда она летела? К чему сон? Без ничего разве бывает чего? Подпорчен мой день этим сном.
Я помаялся с часик и возымел угрюмое желание глянуть на Фердинанда Лычина…
Избу его избой не назовешь: дом-пятистенок под шифером стоит, как терем. Только заместо петуха на крыше вертится самолетик. Забор штакетный, дачный, крошечный. Во дворе автомобиль испускал сияние, будто росой обмытый. И никого, хотя Федька на свиносовхозе отдежурил в ночь. Спит, видать.
Но Федька не из тех, кто спит, а если и спит, то под машиной. Оттуда он и вылез с железками в руках. Чтобы представить Федьку, нужно взять меня и в два раза увеличить — вверх и вширь. Правда, у него лицо другое. Крупное, белое и широкое, что тебе круг брынзы с носом, но украшенное усиками, как и положено по моде.
— Не вы ли будете Фердинанд Степаныч?
— Федор Степаныч, — гулко и вроде бы недовольно отозвался парень, подошел к штакетнику и навалился на него, как медведь.
— А я буду Николай Фадеевич, дружок Павла Ватажникова…
— Я вас представлял вроде учителя, с благородной сединой, — попрекнул он, язви его.
— Я тебя тоже представлял в виде испанской лошади.
— Почему?
— Замнем для ясности и сторгуемся на том, что ты не лошадь, а у меня заместо благородной седины благородная плешина.
Он смотрел на эту благородную плешину, как дятел на кору: долбануть железкой или не долбануть? Посему я решил, что чаю тут мне не поднесут и в дом не пригласят. Хозяин не тот солод, не так смолот.
— Где только чего раздобыл, — подбавил я сахарцу и повел подбородком, как бы охватывая его усадебку.