Второе апреля
Шрифт:
Часа в четыре затрезвонил телефон, Кира подняла трубку и шепнула, прикрыв ладонью мембрану:
— Томка... Твой... Неженатый...
Валя сказал, что вот минуту назад поставил точку, дописал комментарий, что Тома обязана поужинать с ним (вернее, это будет даже поздний обед), потому что вот такое дело... И письмо чудное... И вообще...
Тома жалобно смотрела на Ивана Прокофьевича и сказала деловитым Кириным голосом, что ей очень нужно по личному, но очень важному делу, на полчасика... ну, может, на сорок минут.
— Пожалуйста — прожевал Иван Прокофьевич. —
На бегу застегивая пальтишко, Тома понеслась к парикмахерской. К знаменитой седьмой парикмахерской на углу, где работал еще более знаменитый Паша, причесывавший артисток и иностранок и бравший «сверх» по трешке...
Швейцар, похожий на Ивана Прокофьевича сказал, что Паша ушел обедать и будет минут через пятнадцать, может двадцать, хотя точно неизвестно, «они нам не докладываются». Тома просидела полчаса в ожидальне, слушая неторопливые, серьезные, бессмысленные дамские разговоры про то, что носят в Москве, и хороша ли польская помада, и приедет ли на гастроли «лично МХАТ» или только его выездной ансамбль — те, кто в Москве говорят какое-нибудь там «кушать подано». Это были досужие дневные посетительницы, пенсионерки или чьи-то жены.
Паша так и не пришел. А когда Тома вернулась в свою комнату, Иван Прокофьевич сообщил ей, что уже читал материал Гринева и что это очень хороший, такой искренний, художественно написанный материал.
— Хотя, — сказал он, подумав, — всегда боязно так вот прямо советовать человеку: «Давай поступай так, перекраивай жизнь, и свою, и ее, и дочкину...» Но, надо признаться, убедительно написано, от сердца. Тем более статья не редакционная, а подписная...
А еще Иван Прокофьевич сказал, что Гринев просил ее позвонить сразу же, как вернется.
Тома набрала тройку и две девятки. Не успела еще ничего сказать, только вздохнула, а он уже узнал, догадался, почувствовал.
— Спускайся, я буду ждать внизу.
— Идите, если нужно, — сказал Иван Прокофьевич, не поднимая глаз. — Завтра задержитесь, отработаете...
— Ни пуха ни пера! — сказала Кира, а Тома ответила: «Спасибо», хотя полагалось крикнуть «К черту!».
Значит, все понимают. Всем видно! Всем, всем видно.
В кафе они устроились в углу, у окна, и Валя нарочно привалил третий стул к столику, чтоб никто не подсел.
— Ну, слушай! — сказал он. — Или погоди. Сначала закажем что-нибудь. Ты голодна?
Тощенький официант с лицом шестидесятилетнего мальчика, видимо, знал Валю. В мгновение ока на столе появилось все, что надо, — бутылка цинандали, и рыбка, и сыр, и — в нарушение правил — пирожные (Валя сказал, что они спешат и нужна «вся программа сразу»).
— Так слушай... Мне, правда, не терпится... «Дорогой Афанасий! Ваше письмо по-настоящему взволновало меня (Главный захочет, чтоб я написал, как Николай II — «нас» вместо «меня», но дудки!). Вы попросили меня вступить в заповедную сферу чувств, дать совет, на который трудно решиться, но я все же решаюсь, потому что слишком ярко, слишком явственно описали вы сложную и — трагическую историю, в которой нет виноватых...»
Тома
А Валя читал:
«Как точно сказал поэт о трудном этом вопросе, мучащем, разрывающем сердце тысячам и тысячам счастливых: «Любовь с хорошей песней схожа, а песню нелегко сложить».
Не легко складывается и Ваша песня, Афанасий, но это высокая и чистая песня, и, я уверен, вам надо преодолеть боль расставания с дочерью (да ведь вы и не исчезнете из ее жизни!) и пойти навстречу своей любви, навстречу Кате. Потому что, затоптав, погасив свою любовь, — вы погасите лучшее в себе».
— Ну? — спросил Валя и посмотрел выжидающе и даже как-то робко.
— Да, — сказала Тома. — Очень!
— Слава богу, — пробормотал Валя и вытер тыльной стороной ладони пот со своего прекрасного, высокого лба. — А я просто испугался, когда вашему долдону это понравилось. Этому Порфирычу, Пахомычу, Пафнутьичу — я всегда путаю... Значит, да?
— Да, — повторила Тома.
Сколько-то минут они просидели молча. Потом он взял ее руку. Его ладонь была огромная и горячая.
— Ешь, — сказал Валя. — Что ж ты ничего не ешь? И давай выпьем. Будь счастлива!
— Хорошо, — сказала Тома. — И тебе пора, потому что они там без тебя сократят что-нибудь... Или «исправят стиль».
— Не исправят, — просто сказал Валя. — Я ведь еще не сдал — все на машинке... Пошли...
Тома проснулась и, взглянув на часы, обмерла. Без пяти девять! Полчаса назад надо было приступить к работе. Но она все-таки сделала крюк и добежала до киоска. «Знамя молодежи»? Все продано! В троллейбусе она протолкалась к какому-то дяденьке, читавшему газету, и, поднявшись на цыпочки, заглянула через плечо.
Есть! Огромный стояк на три колонки. Письмо корпусом, а Валин комментарий — жирным. Слава богу!
— Иван Прокофьевич, простите меня, так получилось, я сегодня до одиннадцати буду... И всю субботу...
— Хорошо, — сказал зав, не поднимая головы. — Видела уже это художество?
— Сократили? — ужаснулась Тома.
— Да нет, я бы не сказал. Вот ознакомьтесь...
Нет, все как было: «Ваше письмо по-настоящему взволновало...» Так... «трагическую историю, в которой нет виноватых». Так. «Любовь с хорошей песней схожа...» Все как было! Ой, что это?! «Вам надо преодолеть боль расставания с Катей. Исчезните из ее жизни, не коверкайте сразу столько судеб. Потому что, затоптав свой долг перед женой и дочерью, вы погасите лучшее в себе».
— Боже мой! Что они наделали?!
— Кто — они? — спросил Иван Прокофьевич. Тройка и две девятки... Короткие гудки. Снова тройка и две девятки — занято. Тройка и две девятки...
— Доброе утро!
В комнату вошел Главный. Он выжидающе посмотрел на Тому (так мама глядела на нее, маленькую, когда начинался «взрослый» разговор о деньгах или разводах). Но Тома не двинулась с места.
— Выйдем-ка, Иван Прокофьевич.
— Ничего, — сказал тот и тоже не шелохнулся. — Так что же все-таки?