Второго Рима день последний
Шрифт:
– Обман и измена всегда живут среди людей. Наверно, и моё собственное сердце не совсем свободно от обмана. Я сражался больше для Генуи, чем для кесаря. Но сейчас присягаю, что буду сражаться до конца, до последней надежды, для моей собственной бессмертной славы. Чтобы обо мне и моём родном городе люди помнили, пока хоть один камень останется от стен Константинополя.
Слёзы обиды текли у него из глаз. Он часто крестился и молился:
– Боже, смилуйся надо мной, бедным грешником и, если такова воля твоя, отдай этот город лучше туркам, чем венецианцам. Пусть черви уничтожат доски на их кораблях. Пусть шторм в клочья
После такой молитвы, он приказал своим людям снять пурпурный флаг кесаря и оставить только его собственное знамя, реющее над кучей глыб, в которую превратилась большая стена.
Ночь опять темна и костры турок пылают под низкими тучами. Не перестаю удивляться человеческому сердцу и миражу славы, которая заставляет даже такого огрубелого профессионального вояку как Джустиниани пренебрегать собственной корыстью и рисковать жизнью только ради неё. Если сам кесарь под давлением обстоятельств попытался купить городу помощь, нарушив данное слово, то Гюстининани без всякого ущерба для чести мог разорвать договор и отозвать своих людей на корабли. Султан одарил бы его бунчуками и почётными кафтанами, согласись он поступить на службу к туркам.
Значит, в человеке кроме эгоизма и тщеславия есть нечто более благородное. Может, и у Лукаша Нотараса не одна только жажда власти?
Мой слуга Мануэль пересчитывает свои деньги. Он беспокойно озирается и испытывает душевный разлад, потому что не знает где их спрятать от турок.
28 мая 1453.
Турки готовятся к штурму и в темноте слышен непрерывный шум: они подносят штурмовые лестницы, балки, маты и вязанки хвороста. Их костры зажглись на короткое время и погасли, когда султан дал войску несколько часов для отдыха перед штурмом.
Но как уснуть в такую ночь как эта? Сегодня из города прибыло множество добровольцев носить к выломам камни и землю. Поэтому Джустиниани тоже разрешил своим солдатам отдохнуть. В ближайшие сутки каждому придётся отдать все свои силы. Но как я мог спать на смертном одре моего города? Сегодня никто не жалел ни дерева, ни провиантов. Кесарь приказал опорожнить склады и разделить все запасы без остатка между защитниками.
Странное чувство, что эта ночь – та последняя, которую я ждал, будто вся моя жизнь была лишь приготовлением к ней. Я сам себя недостаточно хорошо знаю. Надеюсь сохранить мужество. Ведь смерть приходит через боль. Последние недели я видел много смертей.
Сегодня ночью я чувствую себя умиротворённым, спокойным, счастливым более чем когда-либо.
Наверно, странно чувствовать счастье в такую ночь как эта. Я не обвиняю и не осуждаю никого. Равнодушно смотрю, как венециане доверху загружают корабли добром кесаря. С безразличием гляжу на лодки, наполненные драгоценной мебелью, коврами, посудой. Не осуждаю богачей, знать и государственных мужей, которые за взятки в последнюю минуту покупают себе жизнь, заплатив за место для себя и своих близких на венецианских судах.
Каждый поступает по своей совести. И Лукаш Нотарас, и Джустиниани, и кесарь Константин, и Геннадиус.
Братья Гуччарди играют в кости, поют итальянские песни и потягивают вино в единственной ещё целой башне у ворот Харисиуса.
Вокруг такая красота, такое счастье, гармония, покой.
Почему я счастлив? Почему сегодня ночью я не боюсь смерти?
Ранним утром я прибыл к Джустиниани. Он всё ещё спал в своём каземате под большой стеной, хотя стена уже сотрясалась от первых в этот день орудийных выстрелов. Спал он в полном облачении, а рядом с ним лежал греческий юноша в новом блестящем панцире. Я подумал, что он один из тех знатных греков, которых кесарь обещал прислать Джустиниани для усиления. Эти молодые люди поклялись, что умрут у ворот св. Романа.
Юноша проснулся, сел, зевнул, протёр глаза грязными кулаками и пригладил взлохмаченные волосы. Бросил на меня высокомерный взгляд, и я подумал, что это один из сыновей Лукаша Нотараса. Он был похож на отца. Я почувствовал некоторую досаду за то доверие, которое оказал ему Джустиниани. Наши взгляды встретились. В ту же минуту проснулся Джустиниани и потянулся так, что затрещали суставы. Я спросил его с сарказмом:
– Ты, случайно, не поддался старому итальянскому греху, Джустиниани? Или в городе уже не осталось женщин, способных тебя развлечь?
Джустиниани взорвался смехом, растрепал юноше волосы и хлопнул его по спине:
– Вставай, лентяй, и займись своими обязанностями,– сказал он.
Юноша встал, косясь на меня, и пошёл к бочке с вином, наполнил кубок и подал его Джустиниани, опустившись на колено.
Я заметил с издёвкой:
– Этот молокосос не сможет даже заслонить тебе спину, когда дойдёт до дела. Он слишком слабый и щуплый и одет скорее для парада, чем для боя. Прогони его и позволь мне занять место рядом с тобой. Байлону в Блахернах я уже не нужен.
Джустиниани тряхнул бычьей головой и весело уставился на меня:
– Ты что, действительно слепой?– удивился он. – Не узнаёшь этого благородного юношу?
И я узнал её, увидел почётную цепь Джустиниани не её шее.
– Господи,– крикнул я, обомлев от волнения. – Это ты, Анна? Как ты здесь очутилась?
Джустиниани объяснил:
– Она пришла ещё вчера и попросилась под мою опеку. Стража впустила её, ведь на ней был мой знак. А что с ней делать, ты теперь решай сам.
Я подозрительно посмотрел на Джустиниани. Он отступил на шаг, трижды перекрестился и поклялся Христом, что вёл себя целомудренно, и его честь не позволила ему приблизиться к жене приятеля с порочными намерениями.
– Хотя искушение было велико,– добавил он со вздохом,– но я был слишком измучен недосыпом и боями, а также моей нелёгкой ответственностью, чтобы ещё думать о женщинах. Всему своё время.
Анна бесстыдно вмешалась:
– Теперь я понимаю француженку Жанну, которая надела брюки, чтобы чувствовать себя безопаснее среди солдат.
Она обняла меня за шею, поцеловала в щёки, прижалась головой к моей груди и сказала, едва сдерживая слёзы:
– Значит, я стала настолько безобразной, что ты меня даже не узнал? Мне пришлось постричь волосы, иначе я бы не смогла надеть шлем.