Вторжение
Шрифт:
— Наша, русская…
Бусыгин поморщил нос, покачал головой и тяжело вздохнул:
— Да… Нашли кого подкармливать…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Уже третий месяц о Шмелеве не было ни слуху ни духу. И чем дольше тянулась эта неизвестность, тем чаще о нем вспоминали. Полковник Гнездилов, заняв пост командира дивизии, в узком кругу командиров заявил, что Шмелев арестован как чуждый элемент, и приказал строго пресекать всякие сочувственные разговоры. "Выкорчевывать будем эти вредные настроения!" — пригрозил он. А гулявшие по дивизии самые противоречивые
Для Ивана Мартыновича Гребенникова арест комдива явился тяжелым ударом. Его вызывали в следственные органы, требовали объяснений, почему он, полковой комиссар, проглядел, вовремя не разоблачил Шмелева, хотя не раз бывал у него на квартире. Впрочем, Гребенников меньше всего беспокоился, что брошена тень и на него; не мог Иван Мартынович отречься от товарища и откровенно тревожился за его судьбу.
"В чем он мог провиниться? — спрашивал себя Гребенников. — Ну, предположим, был резок, рубил напрямую… Генералу уступки не давал. Наговорил лишнего в присутствии представителя генштаба… Но все это не могло служить поводом для ареста… Ведь в спорах рождается истина. За что же тогда? Не согласился сдать оружие, нарушил приказ? Но его могли вызвать в округ, дать взбучку, в конце концов снять, но чтобы арестовывать… Нет, не могу поверить!"
Шмелев был тем человеком, с которым трудно сойтись, но так же трудно и расстаться. Иван Мартынович знал о нем, может, больше, чем сам Шмелев о себе, и поэтому тщетно пытался найти, что бы могло опорочить комдива. "Многим он был недоволен, и это недовольство было вызвано страстным его желанием видеть справедливость в жизни", — думал Гребенников и вновь терзал себя мучительно тяжким вопросом: "Но почему, за какую провинность упрятали человека в тюрьму?"
Тревожила Гребенникова и судьба семьи комдива. Он старался облегчить страдания его жены, детей: сразу же навестил их, как только узнал, что Шмелев арестован. Гнездилов потребовал, чтобы семью Шмелева убрали из военного городка, но полковой комиссар на свой риск настоял этого не делать.
Екатерина Степановна с детьми по–прежнему жила в том же домике, но теперь он выглядел осиротевшим: калитка была постоянно закрыта, детские голоса не оживляли его притихшую печаль, а по вечерам, когда соседние окна заливал свет, этот дом, ставший никому не нужным, чужим, погружался во мрак. "А может, с детьми что случилось?" — беспокоился Гребенников, и однажды, проходя мимо, решил зайти в дом. Еще более странным показалось, что и калитка, и даже сенная дверь были не заперты, а просто прикрыты.
В холодных, продуваемых сквозняком, сенцах Гребенников нечаянно споткнулся о ведро, и оно, дребезжа, откатилось в угол. С тревожно бьющимся сердцем он открыл дверь.
— Дома есть кто?.. Вы живы? — почти испуганно вскрикаул он.
Долго ли еще в доме висела стойкая тишина, полковой комиссар не помнит. Только услышал, как заплакал ребенок, и неожиданно, сам того не сознавая, обрадовался живому голосу.
— Это я, Екатерина Степановна… Дайте же свет, — сбивчиво промолвил Гребенников, услышав медленные шаги По комнате.
Некоторое время они молчали.
Еще совсем недавно Екатерина Степановна выглядела в свои срок два года очень живой и женственной. Но жестокий
— Да что вы, в конце концов!.. Заживо себя хороните! — запротестовал Иван Мартынович. В этот момент из смежной комнаты вышел Алешка и, нелюдимо косясь на полкового комиссара, шагнул к матери, сказал напористым голосом:
— Не надо, мама! Не плачь, слышишь!
Подбежала и Света, уцепилась за мамину юбку, таращила глаза на военного. Гребенников неловко нагнулся к девочке, подтянул ей штанишки, сползшие на пухлые коленки, и взял ее на руки. Девочка косила строгие глаза куда–то в сторону; она, казалось, успела отвыкнуть от доброты и ласки. Иван Мартынович ощущал, как трепетно бьется под его рукою крохотное сердечко.
— Гулять ходишь? — спросил он.
Девочка упрямо молчала, глядела на мать, и та помогла ей преодолеть робость.
— Светлана любит на санках кататься, — сказала она вздохнув. — Но теперь не до веселий. К тому же, на дворе такие холода, что даже в комнату, вон видите, мороз забрался! — Екатерина Степановна указала на углы, будто выстеганные игольчатым инеем.
— Ну, дочка, тебе пора спать. Сними только лифчик, когда ляжешь в кроватку… Да и тебе время, — обратилась она к сыну, заставив его недовольно поморщиться. — Да–да, и не вздумай за книжку браться. Свет не позволю включать и ставни закрою. Иди, иди, родной. — Впервые за время разговора улыбка тронула глаза матери.
— Это мне нравится, — заметил Гребенников, тоже улыбнувшись. — А то гляжу… просто лица на вас нет.
— Ох, Иван Мартынович, — вздохнула она. — За эти дни я столько пережила, что, кажется, и жизни бы не хватило. Да вы разденьтесь, посидите, — предложила она и помогла ему снять шинель.
Екатерина Степановна засуетилась, хотела пойти на кухню, что–то приготовить, но Гребенников упросил ее не хлопотать. "Небось и так посадили себя на скудный паек", — подумал он, и Екатерина Степановна, заметив в его глазах жалость, возразила:
— Не беспокойтесь, он же припас на зиму много овощей, как чувствовал… — И опять взгрустнула. Долго молчала, пока наконец, задыхаясь, не выдавила из себя:
— Не могу… Так тяжело! Когда Николая забрали, надо бы и мне уйти за ним. Пусть и дети…
— Нельзя так, — перебил Гребенников. — Куда это годится себя надрывать! И детям отравлять жизнь.
— Она у них уже отравлена, — простонала Екатерина Степановна и посмотрела в темный провал окна. — Для меня на свете есть один Шмелев. Только один. И где он, может, уж совсем… — Она не договорила, пошатнулась. Гребенников успел поддержать ее, помог сесть на стул. Ему хотелось тотчас возразить ей, но нужных слов не нашел. Да и как можно возразить? И хотя Иван Мартынович не переставал думать, что история с арестом Шмелева — грубая ошибка, он понимал, что могло произойти и худшее.