Введение в философию
Шрифт:
Существенное различие между интересным и прекрасным теперь ясно. Истинною целью всякого искусства, а также и поэзии мы признали прекрасное. Теперь возникает лишь вопрос, не есть ли интересное — вторая цель поэзии, или не средство ли оно для изображения прекрасного, или не возникает ли оно одновременно с прекрасным как существенный его признак и обусловлено его присутствием, или не соединимо ли оно по крайней мере с главной целью искусства, или, наконец, не противоречит ли оно ей и не нарушает ли ее.
Прежде всего: интересное встречается лишь в поэтических произведениях, но не в произведениях пластических искусств, не в музыке и не в архитектуре. В них оно даже немыслимо — разве в том случае, если для одного или нескольких зрителей оно является чем-то индивидуальным: например, когда картина — портрет любимого или ненавистного лица, здание — мое жилище или моя тюрьма, музыка — мой свадебный танец или марш, который сопровождал меня на войну. Интересное в этом смысле, очевидно, вполне чуждо сущности
Так как интересное возникает лишь потому, что наше сочувствие поэтическому изображению равняется сочувствию действительности, то интересное обусловлено тем, чтобы изображение на это время, на данный миг, вводило в обман — а это возможно только благодаря его правдивости. Правдивость же относится к художественности. Картина, поэтическое произведение должны быть правдивы, как сама природа; но вместе с тем усилением существенного и характерного, соединением всех существенных проявлений изображаемого и удалением всего несущественного и случайного оно должно во всей чистоте проявить идею изображаемого и благодаря этому превратиться в идеальную истину, стоящую выше природы.
Посредством правдивости интересное, значит, связано с прекрасным, причем эта правдивость ведет за собою иллюзию. Но то идеальное, что присуще истине, может уже нарушить иллюзию, так как оно ведет за собою полное несходство между поэтическим произведением и действительностью. Но так как возможно и совпадение действительного и идеального, то различие это не всегда необходимым образом уничтожает всякую иллюзию. В пластических искусствах применение средств до известной степени ограничено, что исключает иллюзию, а именно — скульптура изображает одну лишь форму без красок, без глаз и движения; живопись — вид только с одной точки зрения и заключенный в резкие границы, отделяющие его от тесно прилегающей действительности: этим исключается иллюзия, а следовательно, также сочувствие, подобное сочувствию к какой-нибудь действительности, т.е. интересное, — исключается, следовательно, и воля, а объект предоставляется чистому бескорыстному созерцанию. Но в высшей степени замечательно, что есть одна пародия пластических искусств, которая переходит эти границы, создает иллюзию действительности и вместе с ней интересное, но зато сейчас же утрачивает действие истинных искусств и становится непригодной для познавания идей. Это — искусство восковых фигур. Здесь именно — та граница, которая исключает его из разряда прекрасных искусств. Оно дает полную иллюзию, если мастерски выполнено, но именно потому мы стоим перед его произведениями как перед живым человеком, который уже заранее представляет собою объект для нашей воли, т.е. интерес, следовательно — возбуждает волю и уничтожает чистое познание: мы приближаемся к восковым фигурам с опасением и осторожностью, как к живому человеку, наша воля возбуждена и ждет, будет ли она, эта фигура, любить или ненавидеть, бежать или нападать; мы ожидаем от нее какого-либо поступка. Но так как фигура остается все же безжизненной, то она производит впечатление трупа — производит такое же неблагоприятное впечатление. Интересное достигнуто здесь вполне, но не получается произведения искусства: следовательно, интересное само по себе не есть еще ни в каком случае цель искусства. Это вытекает также из того, что даже в поэзии свойством интересного обладают лишь драматический и повествовательный род: если бы оно наряду с прекрасным было целью искусства, то лирическая поэзия уже вследствие этого одного была бы вдвое глубже, чем два других рода.
Теперь переходим ко второму вопросу. Именно: если бы интересное было средством для достижения прекрасного, то всякое интересное произведение было бы также и прекрасным. Но этого не бывает ни в каком случае. Часто драма или роман пленяют нас интересным, но вместе с тем страдают таким полным отсутствием прекрасного, что нам потом стыдно потери времени. Так это в некоторых драмах, ни в каком случае не дающих изображения сущности человечества и жизни, рисующих характеры пошло или искаженно, так что в сравнении с природой они являются чудовищными: но ход событий, сплетение поступков так интригуют нас, герой благодаря своему положению возбуждает в нашем сердце такое сочувствие, что мы не можем успокоиться, пока не разрешится путаница и герой будет вне опасности; при этом ход событий так ловко направлен и поведен, что мы с непрерывным напряжением следим за его дальнейшим развитием и все же не можем угадать его, так что наше сочувствие, колеблясь между напряженностью ожидания и разительностью неожиданной развязки, живо затронуто и мы, приятным образом развлекаясь, не замечаем, как проходит время. В этом роде — большинство произведений Коцебу. Большая публика и не нуждается в ином: ибо она ищет развлечения, интересного препровождения времени, а не познания, прекрасное же — дело познания; поэтому восприимчивость к нему так же различна у разных людей, как и интеллектуальные их способности. Внутренняя правдивость изображаемого, то, соответствует ли оно сущности человечества или противоречит ей, большинству непонятны. Массе доступна пошлость: тщетны усилия раскрыть ей глубины человеческой сущности.
Следует также заметить, что произведения, ценность которых заключается в интересном, теряют при повторении, так как они не могут больше возбуждать любопытства к дальнейшей
Параллельно этим драматическим представлениям идут повествовательные, созданные фантазией тех людей, которые в Венеции и Неаполе кладут свою шляпу на улице и стоят, пока не соберется вокруг них аудитория, и тогда начинают повествование, которое настолько овладевает интересом слушателей, что при приближении катастрофы рассказчик берет шляпу и может собирать у заинтересованных участников плату, не опасаясь, что они обратятся в бегство: те же люди в Германии занимаются своим ремеслом менее непосредственно, а при помощи издателей, лейпцигских ярмарок, владельцев библиотек и поэтому не ходят в таких лохмотьях, как их коллеги в Италии, и предлагают публике создания своей фантазии под названием романов, новелл, рассказов, романтических произведений, сказок и т.д., и публика может предаваться наслаждению интересным около камина и в халате с большими удобствами, но и с большим терпением. Насколько подобное производство лишено в большинстве случаев всякой эстетической ценности, всем известно; но все же у многих из этих произведений нельзя вполне отрицать свойства интересности: иначе разве они могли бы найти себе такое сильное сочувствие?
Мы видим, следовательно, что интересное не всегда необходимым образом соединено с прекрасным — в этом состоял второй вопрос. Но и обратно, прекрасное не соединено необходимым образом с интересным. Могут быть изображены значительные характеры, раскрыта в них глубина человеческой природы, и все это представлено в необыкновенных поступках и страданиях, так что сущность мира и человека будет выступать из картины очень сильными и ясными чертами, — и все же, собственно, интерес наш к ходу событий не будет в большей степени затронут ни беспрерывным развитием действия, ни неожиданной развязкой обстоятельств. Бессмертные творения Шекспира мало имеют интересного, действие в них не развивается в прямом направлении, оно идет медлительно, как, например, в «Гамлете», оно распространяется в ширину, как в «Венецианском купце», — в то время как мерилом интересного является длина; сцены слабо связаны между собою, как, например, в «Генрихе IV». Поэтому драмы Шекспира не производят на большинство сильного впечатления.
Требования Аристотеля, в особенности — единства действия, имеют в виду интересное, а не прекрасное. Вообще, требования эти сообразуются с законом основания: но нам известно, что идея, а следовательно, и прекрасное доступны лишь тому познанию, которое освободилось от господства закона основания. Это также служит различием между интересным и прекрасным, так как первое очевидно принадлежит к способу созерцания по закону основания, прекрасное же, наоборот, остается чуждым этому закону. Самое лучшее и удачное изложение единств Аристотеля мы находим у Манцони в предисловии к его трагедиям.
Сказанное выше о Шекспире относится также к драматическим произведениям Гете: даже «Эгмонт» не производит впечатления на толпу, потому что он почти лишен завязки и развязки, — даже «Тассо» и «Ифигения»! [135]
Греческие трагики не имели намерения действовать на зрителей при помощи интересного, и это ясно из того, что материалом для их образцовых произведений служили почти всегда общеизвестные и много раз использованные драматическим искусством события; отсюда мы видим также, как чуток был греческий народ к прекрасному, так как в виде приправы к наслаждению он не нуждался в интересности неожиданных событий и какой-нибудь неизвестной еще истории.
Здесь имеются в виду драма Гете «Ифигения в Тавриде» и трагедия «Торквато Тассо». — Примеч. сост.
Также и повествовательные классические произведения редко обладают свойством интересного: старец Гомер раскрывает нам всю сущность мира и человека, но он не старается возбудить наше сочувствие при помощи запутанных событий или поразить нас неожиданным сплетением их; его шаг медлителен, он останавливается на каждой сцене и спокойно рисует нам одну картину за другой, детально изображая ее; читая его, мы не испытываем ни малейшего волнения страсти, а одно только чистое познание, — он не возбуждает нашей воли, но убаюкивает ее; для нас не составляет никакого усилия прервать чтение, потому что мы не находимся в состоянии напряженного внимания. Еще в большей мере это относится к Данте, который в сущности не дал эпоса, а лишь описательное поэтическое произведение. То же самое замечаем мы в четырех бессмертных романах: Дон Кихоте, Тристраме Шенди, Новой Элоизе и Вильгельме Мейстере [136] . Главной целью их ни в коем случае не является возбуждение нашего интереса: в Тристраме Шенди герой в конце книги достигает лишь восьмилетнего возраста.
Речь идет о романах Сервантеса «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», Руссо «Юлия, или Новая Элоиза», Гете «Годы учения Вильгельма Мейстера». — Примеч. сост.