Вверх по течению
Шрифт:
Утром при стечении массы народа на вокзальной площади я сам зарядил дюжину винтовок и раздал их отделению жандармов. Сказал громко, чтобы все слышали.
— В одной винтовке холостой патрон. В какой — сам не знаю теперь.
Пусть жандармы думают, что именно в его винтовке был этот самый патрон без пули. В моем мире такой ритуал не зря придумали. Своих убивать не просто, даже по закону.
Зачитал приговор ЧК об увольнении этого лейтенанта с военной службы 'с позором', с пояснением его преступлений и санкцией — 'за пособничество врагу' смертная казнь через расстрел.
Сдирание погон.
Залп жандармов и фигура с завязанными глазами,
Зрители, пережившие оккупацию, отнеслись к экзекуции с понимание и даже одобрением.
Я сделал вид что полностью доволен своим расследованием. Тем более, что Шперле за это время нагнал на северную ветку оговоренное количество вагонов и клятвенно обещал что это количество будет постоянно поддерживаться.
После приказал никого ко мне не пускать и в своем купе, закрывшись, надрался в лохмуты. Первый раз по моему личному приказу убивают человека. И пусть я готов был к такой работе, но оказался не готов к тому, что меня к ней вынудят те, кого действительно надо ставить к стенке.
Как позже донес Лось железнодорожники в депо бухтели, что не того надо было стрелять. Сопутствующие сплетни легли в особую папочку. А папочка — в сейф. До поры…
'Бей своих, чтобы чужие боялись'. Старая русская мудрость. После казни интендантского лейтенанта с чьей-то злобной подачи меня стали за глаза обзывать 'Кровавым Кобчиком'. Но и бояться меня стали тыловики до недержания сфинктера. Не было никакой необходимости в допросах третьей степени — все стучали друг на друга сами. Я бы сказал с энтузиазмом. А побеседовать я успел за несколько дней не только со всеми немногочисленными офицерами интендантства, но и фельдфебелями и унтерами со складов, что так похожи были на родных российских прапоров с окончанием фамилий на ' — ко'.
Моя фраза, сказанная в узком кругу интендантского начальства: 'кто работает — тот делает, а кто не хочет работать ищет причины ничего не делать, так вот поиск причин ничего не делать квалифицируется как саботаж' разлетелась моментально широко. А как наказывается саботаж в военное время, все видели сами на вокзальной площади.
В течение нескольких дней фронт получил все недоимки по снабжению с начала наступления. Аршфорт передал мне свое удовольствие телеграммой.
На третий день показательной инвентаризации и тряски всех складов из Ставки приехал скромный техник, который к телеграфному аппарату приделал приставку, которая дублировала ленту, выдаваемую адресату на руки. Саму аппаратную отделили от посетителей глухой перегородкой с окном, а не так как раньше только барьером. Телеграфистов призвали на военную службу в департамент второго квартирмейстера, дали им под роспись обязательство соблюдать режим секретности и запретили передавать телеграммы с голоса. Официальных бланков еще не было, но сдай образец почерка на простой бумаге с текстом телеграммы. Такие письменные запросы на телеграммы обязаны теперь хранится полгода, подшитыми в особые папки.
Начальником телеграфной станции стал человек Моласа. Скромный неприметный фельдфебель — аккуратист, флегматичный и непробиваемый к истерикам и скандалам.
Почту военизировать не стали. Разве что всех почтарей обязали сотрудничать с ЧК и департаментом второго квартирмейстера. Во избежание, так сказать…
Мавр сделал свое дело — Мавра может уходить. Надо дать подследственным расслабиться после напряжения от моих эскапад с допросами и требованиями копий документов.
Получил пять ящиков трофейных цветных ракет и десяток пистолетообразных ракетниц царской работы. Оказывается, тут есть и такие, а я все голову ломаю, как сделать осветительную на парашютике, что у немцев во вторую мировую войну была. Сама сигнальная ракета напоминает охотничий патрон, большой правда — восьмого калибра. На слона не меньше. Ракетница тоже увесистая. Но лучше такие иметь, чем вообще ни каких… А то у нас только цветные флажки да паровозный гудок в наличие. В деле команды подаются свистками, типа судейских на футболе. Орать бесполезно в грохоте боя. А вот свисток слышен далеко.
Интенданты были бы рады эти ракеты вообще мне подарить, но я как порядочный выписал официальное требование на броневой отряд и получал их вахмистр. Моей подписи, господа, на получении матценностей вы не получите…
И отбыл на фронт. Подальше от большого начальства.
На станции Троблинка меня догнала телеграмма, сообщающая что на Западном фронте пал смертью храбрых командир горно — кавалерийской бригады граф Битомар Рецкий, единственный сын и наследник маркграфа Ремидия. Тридцатипятилетний генерал — майор.
Вышел с вокзала, сжимая в кулаке телеграфную ленту. Небо прояснилось. Дождя не ожидается. Вроде как бабье лето незаметно подкралось на радость солдатам, сидящим в сырых окопах. Хорошо тем, кто курит — им есть чем руки занять.
В салоне накатил сто грамм за помин души раба божьего Битомара, которого никогда в жизни не видел. И сел писать телеграмму Ремидию с соболезнования от имени всех рецких горцев Северного фронта.
Потом собрал их всех на вокзальной площади и огорошил известием. Приказал в честь траура надеть на левые рукава черные ленты.
— Вахмистр, — позвал я своего тыловика в конце краткой речи.
— Слушаюсь, господин комиссар, — появился он как из-под земли.
— Извернись змеей, но вина найди. Будут нужны деньги — только скажи сколько. Сегодня каждый горец должен выпить свою печальную кружку и оросить вином землю.
А сам ушел на телеграф отправлять послание во Втуц. Жалко мне стало старого Ремидия. Хороший он человек, которого поддержать в горе не грех.
А горцы плавно перетекли с брусчатки площади на деревянный перрон у моего поезда. Появились музыкальные инструменты типа волынок, барабаны, флейты, даже губные гармошки. И импровизированный оркестр заиграл что-то архаическое, настолько древнее, что даже сравнить не с чем.
Горцы стали парами выходить на перрон и заткнув полы шинелей за пояс, выделывали под эту музыку незамысловатые па. И в конце короткого танца с силой втыкали с высоко поднятых рук в доски перрона пару кинжалов. За ними выходила следующая пара, и все повторялось с несколько убыстряющимся ритмом.
Все это завораживающее своей примитивностью действо я смотрел во все глаза из окна салон — вагона.
А оно все продолжалось и продолжалось уже второй час. Никаких выкриков. Никаких песен. Только музыка, перестук каблуков по доскам и звук втыкающихся кинжалов. Каждой следующей паре предстояло выделывать свои па, не задевая уже воткнутых кинжалов, которые стали образовывать на перроне какой-то узор. И все повторялось, и повторялось… Пока в ткань музыки не стали врываться выстрелы. Горцы стреляли в воздух. Но не беспорядочно, а контрапункте с барабанами.