Вяземский
Шрифт:
«Смерть его оставляет все и всех в том же виде и положении, как и при жизни его, — писал князь о почившем друге. — Ни в сфере государственной деятельности, ни в литературе, ни на каком другом гласном общественном поприще он не занимал высшего места, места ему особенно присвоенного. Никакие обязанности, никакая ответственность на нем не лежали. От него ничего не ожидали, ничего не надеялись. Он жил, так сказать, в себе и для себя, жизнью личною, отдельною, которая отражалась, так сказать, в одном тесном очерке, обведенном собственною его тенью, тенью частного и обыкновенного человека. Но не менее того смерть его есть утрата незабвенная и невозвратимая. Дело в том, что хотя и не был он действительным членом общества, а только почетным, что лица и события шли мимо его и без него, что он ничего не совершил вполне, не посвятил себя ни одному из тех общественных и нравственных служений, которые дают известность,
«Кто может исследовать пути Провидения?» — этот вопрос задает себе уже отец умершей на пороге жизни Наденьки Вяземской. «Высокоумие» отступило перед смирением. Зачем-то Вяземский пережил Пушкина. Зачем-то дети уходят раньше отца… В этом есть Божественный Промысел. А у всякой жизни — «предназначенная цель»…
Очерк о Козловском вышел совсем небольшим. Но странный образ князя Петра Борисовича не оставлял Вяземского еще долгие годы: он смотрелся в него, как в зеркало. И в 1868 году, через тридцать лет после смерти друга, начал работу над биографией Козловского — второй своей биографической книгой, после труда о Фонвизине. Поводом к этому послужил пустяк: Вяземскому прислали две оды, написанные Козловским в самом начале века… Жанр книги князь определил как «рассказы», и это действительно цепочка маленьких занятных эпизодов из жизни Козловского, милых мелочей, которых уже никто, кроме Вяземского, не помнил… К сожалению, писать эту книгу Вяземский прекратил 31 января 1871 года: сил для большой работы у него уже не было [93] .
93
По всей видимости, Вяземский не знал о существовании биографии В. Дорова «Furst KoslofFsky», изданной в 1845 году в Лейпциге. Русские книги о Козловском вышли гораздо позже — «Русский европеец» Г.П. Струве (Сан-Франциско, 1950) и « П.Б. Козловский» В.Я. Френкеля (Ленинград, 1978).
На первый взгляд решение писать именно о Козловском кажется странным: Вяземский был близок с Карамзиным, Пушкиным, Жуковским, фигурами куда более крупными; намного логичнее было бы написать о них… Но, как и в случае с Фонвизиным, книга о Козловском должна была стать для Вяземского книгой главным образом о себе самом — русском дворянине, знатном и просвещенном, человеке, который занимался многим и одновременно ничем, кто оставил по себе яркую память, но которому дать определение одним словом (например, «поэт» или «историк») невозможно… В определенном смысле Козловский был для Вяземского идеалом русского человека…
…И вот его нет. Не стало юной Наденьки… 15 апреля 1841 года Вяземский с Жуковским были на похоронах адмирала Шишкова — одного из главных противников юных арзамасцев… В субботу, 3 мая, Жуковский уезжал за границу: свадьба его решена. Накануне был прощальный вечер, пришли Виельгорский, Соллогуб, Одоевский, Плетнев. Вяземский смотрит на друга: Василию Андреевичу пятьдесят девять лет, он облысел, располнел, он ничем не напоминает того стройного юношу, который в далеком 1808-м приехал в июльское Остафьево… Жуковский смотрит на Вяземского: ему сорок восемь, он аккуратно зачесывает седые волосы на виски, потухшие глаза, дымит сигарой и тоже совсем не похож на задорного Асмодея, который громил когда-то Шишкова в «Арзамасе»… Старики. Обиды, объятия, журналы, Пушкин, стихи, свои и чужие — сколько всего пережито! Старики.
— С Богом, — тяжело поднялся Жуковский. — Пора.
У коляски они расцеловались, перекрестили друг друга. Оба плакали. Жуковский отвернулся, достал платок, заторопился садиться в экипаж… Вяземский смотрел ему вслед. Больше они никогда не встретились.
15 июля убили Лермонтова… «Мы все под грустным впечатлением о смерти бедного Лермонтова. Большая потеря для нашей словесности. Он уже много исполнил, а еще более обещал… Да, сердечно жаль Лермонтова, особенно узнавши, что он был так бесчеловечно убит. На Пушкина целила, по крайней мере, французская рука, а русской руке грешно было целить в Лермонтова». Лермонтову было двадцать шесть. Вяземский
23 сентября Вяземский на две недели отправился в Михайловское навестить Пушкина.
Опять я на большой дороге, Стихии вольной гражданин, Опять в кочующей берлоге Я думу думаю один. Мне нужны это развлеченье, Усталость тела, и тоска, И неподвижное движенье. Которым зыблюсь я слегка. ... Мне все одно: обратным оком В себя я тайно погружен, И в этом мире одиноком Я заперся со всех сторон.Эту «дорожную думу» он набросал в карете, а набело переписал уже в Михайловском, в кабинете Пушкина, его пером. Тогда же начал большое стихотворение «Русские проселки» — про «прелести» отечественных дорог — и дописанное только семь лет спустя «Наш век нас освещает газом…». Как всегда, в дороге дышалось легче — вот и «пора стихов».
… Скромный памятник в Святых Горах… Вяземский дважды приходил на могилу Пушкина и оба раза видел у нее местных мужиков, вспоминавших барина добрым словом. «И пусть у гробового входа / Младая будет жизнь играть / И равнодушная природа…» Да, да, верно — равнодушная… «В нашу поэзию стреляют лучше, чем в Лудвига-Филиппа. Вот второй раз, что не дают промаха».
В Михайловском жила с детьми вдова, Наталья Николаевна. Ей было двадцать девять. Грустная красота ее по-прежнему ослепляла, и в ее присутствии князь замечал, что сердце невольно начинает стучать чаще, чем обычно. «Что это? — думал он почти со страхом. — Неужто еще способен я на какие-то чувства, способен волноваться при виде прекрасной молодой женщины?» Он вспомнил Батюшкова: «Сердце наше — кладезь мрачный…» Непонятно, как все это совмещается, как перемешано: скорбь, долгие часы на коленях перед иконами, память о Пушкине — и тут же волнение и смутные надежды — на что? На взаимность? Боже, но какая же тут взаимность?..
И все-таки он старался быть честным перед собой — поездка в Михайловское была не только паломничеством на могилу друга. Прежде всего он ехал к ней. «Моя помещица», — начинает он называть ее в письмах. «Я ездил на поклонение к живой и к мертвому» — это Тургеневу. Прежде всего — к живой.
«Верноподданным» Натальи Николаевны Вяземский стал при жизни Пушкина, в 30-х годах (а заметил юную красавицу еще до ее замужества). Конечно, свое отношение к жене друга он не афишировал, но, видимо, какие-то выводы посторонними были сделаны, если даже совсем не близкий знакомый Вяземского Павел Нащокин вспоминал о досаде Пушкина по поводу княжеского волокитства… Видимо, именно Наталье Николаевне посвятил Вяземский стихотворение «Ответ», напечатанное в альманахе «Новоселье» в 1834 году: речь в нем идет о некой «мадонне молодой» (Пушкин нередко сравнивал жену с мадонной), а свои чувства автор описывает так: «Молюсь, молчу, душа благоухает…» И вот через семь лет, уже после смерти друга, Вяземский на какое-то время, как мальчишка, совсем потерял голову. В Петербурге он начал бывать у переехавшей в столицу Натальи Николаевны почти ежедневно. Обедал у нее. Писал к ней длинные письма и стихи («Вы мое солнце, мой воздух, моя музыка, моя поэзия»). Наставлял, с кем следует общаться в свете. Подарил альбом… Все это продолжалось довольно долго. Он чувствовал себя глупо, и сам казнил себя, и видел нелепость своего положения. Конец у этой истории был неприятный: в июне 1843 года Наталья Николаевна довольно резко дала понять, что бесконечные сидения у нее в гостях и нравоучения на разные темы ей надоели. Его поставили на место — он был старик, женатый некрасивый старик, вздумавший волочиться за первой красавицей, вдовой своего лучшего друга…
Правда, оба сумели забыть эту историю, сделали вид, что ничего не происходило. Известие о втором замужестве Пушкиной Вяземский встретил уже спокойно. Десять лет спустя они вполне мирно, без всяких интимных подтекстов, переписывались. Дочерью Натальи Николаевны от второго брака, Софьей Петровной Шиповой, Вяземский был немного увлечен в 1868-м, посвятил ей несколько шутливых стихотворений (в одном из которых, кстати, сравнивал ее с матерью). Саму Наталью Николаевну он пережил на пятнадцать лет.