Вяземский
Шрифт:
Но в 1824 году все друзья-литераторы приветствовали начинание Вяземского. Совсем немногие решались тогда браться за такое нешуточное дело, как журнал, и мало у кого оно хорошо получалось. Давно отошли от журналистики Карамзин и Жуковский. Арзамасский журнал, о котором столько шуму было в 1817 году, не сложился. А издатели 20-х (не все, конечно) уже меньше думали о пользе и просвещении читателей и все больше заботились о том, как бы положить себе в карман барыш… И к тому же — журнал, а не альманах… Вот это действительно ново: журналов было мало, все старые, и к ним давно уже привыкли. Литературу захлестнула мода на альманахи — «Полярная звезда» Рылеева и Бестужева, «Мнемозина» Кюхельбекера и Одоевского, «Северные цветы» Дельвига, «Русская Талия» Булгарина, «Новые Аониды» Раича… «Альманашникам» было легче: собрал материалов на книжку — и тиснул, не заботясь о периодичности… На альманахи не объявлялась подписка… Журнал же нужно ставить на серьезные коммерческие рельсы. Разрешение на издание Полевому дали быстро: министр просвещения Шишков захотел поощрить «истинно русское» дарование из народа. Вяземский, сам себе удивляясь (откуда брались энергия и силы?), закрутился: быстро залучил в новорожденный «Телеграф» Жуковского, Козлова, Владимира Одоевского…
Успех к журналу пришел сразу, и успех большой, не сиюминутный. Успех — конечно, в журналистском смысле слова: «Телеграф» не только хвалили, но и ругали почем зря, и сдержанно поругивали, и выжидательно на него смотрели. Например, Александр Бестужев в «Полярной звезде» отозвался так: «В Москве явился двухнедельный журнал Телеграф, издаваемый г. Полевым. Он заключает в себе все; извещает и судит обо всем… Неровный слог, самоуверенность в суждениях, резкий тон в приговорах, везде охота учить и частное пристрастие — вот знаки сего телеграфа; а смелым владеет Бог — его девиз». Не было недостатка в досаде, зависти и брани… Словом, вокруг журнала был шум. Что для успеха и требуется.
…Первый номер «Телеграфа» появился в продаже 8 января 1825 года. На другой день, 9 января, Николеньке Вяземскому, который вроде бы пошел после южных купаний на поправку, вдруг стало худо. Он умер на руках матери, несмотря на все усилия лучших одесских врачей.
«Вяземский был очень болен, — писал Пушкину его лицейский друг Иван Пущин. — Теперь, однако, вышел из опасности». Тяжелейшая нервическая горячка, которая заставила опасаться за его жизнь, продолжалась до конца марта. Вся Москва следила за самочувствием Петра Андреевича, словно только сейчас все осознали, что могут лишиться одного из символов Первопрестольной («Что такое Москва без Кремля? Что такое Москва без Вяземского?» — риторически спрашивал Денис Давыдов…). Вяземский бредил, метался в жару и звал Николеньку. Вера Федоровна вытирала смоченными в ароматическом спирту салфетками пот с его лба… Приезжали медицинские профессора из университета. Александр Булгаков, появляясь в Английском клубе, с порога произносил: «Лучше» или «Хуже». Наконец «лучше» стало повторяться каждый день, и все вздохнули с облегчением. Москва не отпустила князя от себя… 2 апреля Пущин сообщил Пушкину: «Вяземский совсем поправился, начал выезжать».
Из Петербурга написал Рылеев: «Чувствую вполне и по опыту, как велика должна быть горесть ваша, но делать нечего… Твердость — обязанность каждого, и вы… как просвещенный гражданин и писатель, обязаны, призвав ее в помощь, посвятить себя снова на пользу общую, должны снова разить порок и обличать невежество своими ювеналовскими сатирами к удовольствию публики и к радости друзей и почитателей ваших… Будьте здоровы, благополучны и грозны по-прежнему для врагов вкуса, языка и здравого смысла. Вам не должно забывать, что, однажды выступив на такое прекрасное поприще, какое вы себе избрали, дремать не должно: давайте нам сатиры, сатиры и сатиры… С сердечной преданностию ваш Кондратий Рылеев». Вяземский, прочитав письмо, закрыл глаза на минуту. Вот она, жизнь. Ты похоронил Николеньку, а тебя в утешение хлопают по плечу — ну, ничего, ничего, бывает — и требуют сатиры. У Рылеева тоже умер недавно сын (недаром он пишет, что знает о горести по собственному опыту), вот пускай он, Рылеев, и преодолевает свою горесть с помощью сатиры — на радость своим почитателям… Вяземский вдруг подумал, что Рылеев в этом письме обращался к нему, как офицер к раненому солдату: тяжела рана? ну что ж, на то и война, вставай и иди снова в атаку… Как будто Рылеев уже обладает над ним какими-то правами… Очно они познакомились совсем недавно, в декабре 1824 года, когда Рылеев приезжал в Москву. Тогда князя позабавила его манера вставлять в каждую фразу присловье: «Voila la chose! [35] » Но говорили они как единомышленники, и Вяземский даже взялся помочь Рылееву издать в Москве «Войнаровского» и «Думы»; эти книги увидели свет в марте 1825-го.
35
Вот так штука! (фр.).
Мало-помалу князь все же снова выбирается за письменный стол. «Московский телеграф» спасает его, вытаскивает из отчаяния и тоски… На столе груды корректур, неразрезанные еще свежие книжки, забытый стакан крепкого чая. Недосуг даже дочитать переписанную Пушкиным вторую главу «Онегина». Жизнь настоящего журналиста… Вяземский много курит. Обшлага домашнего халата испачканы чернилами. Вечерами Вера Федоровна забирает груду черновиков для перебелки…
В апреле — мае «Телеграф» поместил совместную статью Вяземского и Полевого «О Русской Талии», статьи Вяземского «Жуковский. — Пушкин. — О новой пиитике басен», «Чернец, Киевская повесть» (о новой поэме Ивана Козлова), рецензию на разбор записок Наполеона, сделанный Денисом Давыдовым (Пушкин: «Чудо-хорошо! твой слог, живой и оригинальный, тут еще живее и оригинальнее»). Все статьи были подписаны псевдонимами (особенно часто встречался Журнальный Сыщик), Но читатели легко узнавали тигра по когтю — жалящий юмор и задорный боевой тон были визитками князя. Трудно поверить, что эти статьи писал человек, недавно в буквальном смысле слова умиравший от горя.
Статья «Жуковский. — Пушкин. — О новой пиитике басен» появилась после прочтения Вяземским
Элегии Пушкина Булгарин похвалил, назвав прелестными игрушками. «Новое противоречие, новый non-sens!.. [36] — мгновенно реагирует Вяземский-. — Элегии Пушкина не прелестные игрушки, но горячий выпечаток минутного ощущения души, минутного вдохновения уныния — и вот чем они прелестны!» Пушкин отозвался на эту публикацию: «Ты спрашиваешь, доволен ли я тем, что сказал ты обо мне в «Телеграфе». Что за вопрос? Европейские статьи так редки в наших журналах! а твоим пером водят и вкус и пристрастие дружбы. Но ты слишком бережешь меня в отношении к Жуковскому. Я не следствие, а точно ученик его… Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его… К тому же смешно говорить об нем, как об отцветшем, тогда как слог его еще мужает». (Впрочем, это — Вяземскому, представителю «старой школы», для которой Жуковский свят. Рылееву, молодому и незашоренному, можно и по-другому: «Не со всем соглашаюсь с строгим приговором о Жуковском… Что ни говори, Жуковский имел решительное влияние на дух нашей словесности; к тому же переводной слог его останется всегда образцовым». Вот тут Пушкин вполне откровенен. Жуковский для него уже устарел, и, самое главное, он воспринимает его как образцового переводника, а не как оригинального поэта.)
36
Нонсенс (англ.).
Итак, «Жуковский. — Пушкин. — О новой пиитике басен» бьет по Булгарину. Но этой отповеди мало, и Вяземский пишет на него злую эпиграмму. На критику Булгариным статьи Вяземского о Дмитриеве отвечает статьей «Несколько вынужденных слов»; Булгарин в свою очередь печатает «Маленький разговор о новостях литературы»… В полную силу новая полемика не развернулась, но Булгарин сделался завзятым врагом Вяземского. Князь мимоходом назвал его «зайцем, бегущим между двух неприятельских станов», Фигляриным и Флюгариным — эти прозвища, конечно, до Булгарина дошли…
…12 июня 1825 года, оставив журнальные хлопоты Полевому, Вяземский отправился на морские купанья в Ревель, в Эстляндию (хочу, писал он Тургеневу, «посолить впрок свои нервы: дураки на них имеют бедственное влияние»). 21 июня приехал в Петербург, где задержался на две недели. Вместе с отцом ехал и пятилетний Павлуша, которому предстояло провести лето у Карамзиных в Царском.
Друзья очень князю обрадовались, и все эти две недели он, по существу, пробегал по гостям. Был у Рылеева, Бестужева, Муравьевых, Тургеневых, Карамзиных, Жуковского, Козлова. С Карамзиным Вяземский откровенно поговорил о том, что мысли о службе посещают его чаще и чаще. Семью нужно содержать, нужны деньги… Устроиться в Министерство юстиции? или в посольство куда-нибудь?.. Карамзин сказал, что посоветуется с Дмитриевым, и окончательное решение отложили пока на осень. Николай Михайлович нашел в воспитаннике своем «новую любезность и старую нерешительность»: «Он умен, любезен, но не знает, что делать в свете и скучает; горд и нерешителен»,.. Князь поделился с Карамзиным свежей литературной новостью — Пушкин у себя в деревне принялся за «романтическую трагедию» и просил доставить ему сведений о юродивых времен Ивана Грозного… Карамзин похвалил Пушкина за удачный замысел и обещал помочь материалами.
Побывал Вяземский и у полного, медлительного барона Антона Дельвига, недавно выпустившего первую книжку альманаха «Северные цветы» (в ней шесть стихотворений Вяземского). Дельвиг, соученик Пушкина по лицею, держался немного особняком, к веселым компаниям не присоединялся, шампанское ему язык не развязывало, почему он и казался Вяземскому важным гекзаметром среди веселых четырехстопных ямбов… Но стихи Дельвига он ценил высоко: «Первобытная простота, запах древности, что-то чистое, независимое, целое в соображениях и в исполнении…» В день приезда, 21 июня, у Ивана Козлова слушал новую поэму Пушкина «Цыганы» — ее читал вслух младший брат поэта Лев, такой же курчавый, быстроглазый и остроумный. Лев, или, как его все называли, Лёвушка, знал наизусть все стихи брата, в том числе и ни разу не публиковавшиеся. «Цыганами» Пушкин давно дразнил Вяземского — слухи об этой поэме ходили еще с прошлого лета, а князь услышал ее чуть ли не последним из русских поэтов. Многочисленные просьбы друга доверить ему издание «Цыган» Пушкин пропустил мимо ушей — после истории с «Бахчисарайским фонтаном» он твердо решил не связываться больше с Вяземским-издателем… После первого чтения поэма показалась Вяземскому лучшим произведением друга, но потом он изменил свое мнение — щедро исписал замечаниями поля своего экземпляра поэмы и попенял Пушкину насчет некоторых неудачных строк. В мае 1827 года, вскоре после публикации «Цыган», Вяземский напечатал в «Московском телеграфе» рецензию на поэму, которой Пушкин остался недоволен.
Козлов прочел Вяземскому вслух свою недавнюю поэму «Чернец». Петр Андреевич уже не раз читал эту прекрасную вещь, словно напитанную духом второй части Байронова «Гяура», отозвался на ее выход восторженной рецензией и даже находил в ней «более чувства, более размышления, чем в поэмах Пушкина». Теперь он наслаждался исполнением автора. Козлов был хорошо знаком Вяземскому еще по до-пожарной Москве. Тогда он слыл первым щеголем и танцором Первопрестольной — теперь же стал обездвиженным, параличным слепцом… Но удивительной была сила духа этого человека — сидя в инвалидной коляске, Козлов по-прежнему одевался как картинка из модного журнала, захватывающе ярко говорил, наизусть читал всю европейскую поэзию. Мало кто догадывался, что по ночам его терзали жестокие боли… Козлов читал красивым, звучным баритоном, держался очень непринужденно, а Вяземский думал: «Какая душа должна быть у человека, чтобы в неподвижности, в слепоте думать о возвышенном, творить прекрасное…» Козлов был не только тяжело больным слепцом — постоянная нужда терзала его. После выхода в отставку он получал 836 рублей пенсии в год. А Вяземские только на остафьевские спектакли ежегодно тратили две тысячи… Правда, когда Козлов время от времени просил у Вяземского в долг, князь спешил прийти к нему на помощь.