Вяземский
Шрифт:
И по сей день не вполне ясно, почему Вяземский не был привлечен к ответственности по делу 14 декабря. Этому удивлялись (и одновременно, конечно, радовались) Карамзин и Жуковский. Пушкин тоже всерьез беспокоился за друга — недаром в начале 1826-го он нарисовал на одном листе портреты четы Вяземских, Рылеева, Пестеля и Трубецкого… Удивляться было чему — следствие велось настолько тщательно, что в следственных делах фиксировалось упоминание любой фамилии, прозвучавшей на допросе, в том числе и совсем далеких от мятежников людей (например, Дельвига). Но факт остается фактом: ни один знавший Вяземского заговорщик не назвал его имя во время допросов. Бестужев, например, подробно объяснил, что не стал принимать в общество Грибоедова, потому что не хотел подвергать опасности его талант, но умолчал о том, что делал такое же предложение Вяземскому. Молчал о нем Рылеев, которому Вяземский помогал в издательских делах, молчал Никита Муравьев, к которому от Вяземского попал список Государственной
Правда, 9 апреля 1826 года лично с князем незнакомый Михаил Бестужев-Рюмин все же назвал авторов «вольнодумчивых сочинений» — Пушкина, Вяземского и Дениса Давыдова, добавив при том: «Принадлежат ли сии сочинители обществу или нет, мне совершенно неизвестно». «Вольнодумчивые сочинения» тут же были приобщены к следственному делу, но никаких последствий для авторов это, к счастью, не имело. Уже 29 мая был отдан приказ «из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи». Какие именно стихи Вяземского горели вместе с пушкинскими и Давыдовскими, легко догадаться — «Негодование», «Сравнение Петербурга с Москвой», эпиграммы…
Николай I, лично руководивший следствием, читал эти стихи. Но Пушкин, Вяземский и Денис Давыдов были не чета никому не известным «подпрапорщикам», обнажившим 14 декабря оружие, — это были крупные фигуры, широко известные в обществе и литературе. И гораздо разумнее было не шельмовать их за вызывающие рифмы, а постараться привлечь на службу и направить их дарования в нужное русло. Впрочем, свое отношение к Вяземскому молодой император не преминул высказать вслух. Просматривая в присутствии Блудова список арестованных мятежников, он заметил:
— Отсутствие имени Вяземского в этом деле доказывает лишь, что он был умнее и осторожнее других.
А декабрьский день продолжал крушить судьбы «друзей, товарищей, братьев». Один из виднейших деятелей заговора, Николай Тургенев, покинул Россию еще в апреле 1824 года, разочаровавшись в самой идее вооруженного восстания. В момент мятежа он находился во Франции, откуда для верности перебрался в Лондон — в России его приговорили заочно к смерти. Александр Тургенев, сам уж полуопальный (в 1824 году его по доносу отстранили от всех должностей), приехал хлопотать за брата и тут узнал, что в Следственном комитете правителем дел служит старинный друг Дмитрий Блудов, арзамасец Кассандра; пылкий, впечатлительный Александр вдруг подумал о том, что и Блудов, должно быть, приложил руку к утверждению смертного приговора… Тургенев сразу же оборвал все отношения с Блудовым. Через восемнадцать лет они случайно столкнулись в салоне Карамзиных; Блудов, министр внутренних дел, возведенный в графский титул, с искренней улыбкой протянул Тургеневу руку, на что тот с ненавистью процедил: «Я никогда не подам руки тому, кто подписал смертный приговор моему брату»…
Весною — новая потеря: 18 апреля умер трехлетний сын Вяземских Петр. «Ты жалуешься на мое молчание: я на твое, — писал Петр Андреевич Пушкину. — Кто прав? Кто виноват? Оба. Было время не до писем. Потом мы опять имели несчастие лишиться сына 3-х летнего. Из 5 сыновей остается один. Тут замолчишь поневоле. Теперь я был болен недели с две. Вот тебе бюджет моего времени незавидный. Скучно, грустно, душно, тяжко. Я рад, что ты здоров и не был растревожен. Сиди смирно, пиши, пиши стихи и отдавай в печать… Я надеюсь, что дело обойдется для тебя хорошо».
Пушкин отвечает двумя письмами — утешает Вяземского, как умеет, справляется о женитьбе Баратынского, удивляется: «Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь». «Грустно мне, что не прощусь с Карамзиными — Бог знает, свидимся ли когда-нибудь»… Это письмо Пушкин писал в Пскове 27 мая 1826 года — Николая Михайловича Карамзина уже пять дней как не было в живых…
14 декабря Карамзин был на Сенатской площади рядом с государем, видел кровь, ярость, толпа швыряла в него камни… Это подкосило его, сломало что-то в уставшей душе… Началась болезнь. Он просил у нового императора место консула во Флоренции, и это означало отказ от должности историографа, от придворной жизни… 13 мая Николай I назначил Карамзину огромную пенсию — 50 тысяч рублей в год, предоставил фрегат для поездки в Италию. «Это значит, что я должен умереть», — заметил Карамзин по поводу этих милостей… И перед кончиной не изменила ему ироничная независимость — качество, которое Вяземский перенял от него в полной мере.
Вяземский видел Карамзина в последний раз 12 сентября 1825 года. Тогда Николай Михайлович был еще здоров, и они вместе строили планы заграничной поездки. Карамзин за прошедшие годы несколько попривык к Петербургу: «Помышляю иногда о Москве, но не хотелось бы на старости переменять места…» Карамзину 59 лет, по понятиям его века — старик, глубокий старик…
Вяземский
На похоронах Вяземский стоял рядом с Александром Тургеневым. Оба не стыдились слез. 13 июня Петр Андреевич повез осиротевшую семью в Ревель. «Не знаю, долго ли там останусь с ними, — писал он Пушкину, — но буду тебе писать оттуда, а теперь писать нет ни времени, ни мысли, ни духа». Дмитриеву, уже из Ревеля, он написал: «Есть горести, которые не передаются в словах».
Какая пустота… Нет того, кто вел литературу русскую, кто дал ей Жуковского, Батюшкова, Пушкина, — все они выросли на Карамзине. Смерть Наполеона в истории, смерть Байрона в поэзии, смерть Карамзина в русской жизни… Словно отпало что-то от нравственного бытия… Жуковский из Бад-Эмса писал Александру Тургеневу: «Карамзин — в этом имени было и будет все, что есть для сердца высокого, милого, добродетельного. Воспоминание об нем есть религия». На смерть Карамзина откликнулись все русские журналисты — от Булгарина до князя Шаликова. Греч в «Северной пчеле» и Свиньин в «Отечественных записках» больше всего места уделили перечислению наград покойного (особо подчеркивая, что один Карамзин в чине статского советника имел анненскую ленту) и к тому же заставили Карамзина умереть от «злой чахотки»… «Читая в журналах статьи о смерти Карамзина, бешусь, — писал Пушкин князю. — Как они холодны, глупы и низки. Неужто ни одна русская душа не принесет достойной дани его памяти? Отечество вправе от тебя того требовать. Напиши нам его жизнь, это будет 13-й том “Русской истории”». Вяземский действительно начал собирать материалы для такой работы, призывал Пушкина, Жуковского, Дмитриева, Блудова, Дашкова писать о Карамзине воспоминания. Но сам так ничего и не написал — лишь в старости несколько статей о прозе, письмах Карамзина… Когда его спрашивали, почему он не работает над биографией историка, Вяземский неизменно отвечал: «Ведь не напишешь же, например, биографии горячо любимого отца»…
Была и еще одна причина, по которой ни Вяземский, ни Тургенев, ни Жуковский не принимались за воспоминания о Карамзине. Писать о нем в 1826—1827 годах значило присоединить свой голос к «холодным, глупым и низким» панегирикам, которые во множестве печатались в прессе. Вливаться в хор казенных славословий подлинные друзья Карамзина не хотели. И одновременно казнили себя за молчание…
Пытаясь хоть как-то отвлечь и развлечь многочисленных детей Карамзиных, Вяземский поселил их в красивом предместье Ревеля — на даче сахарозаводчика Клеменса, что на холме Штрихберг. Устраивал прогулки по Ревелю и округе. К ним присоединялась Ольга Пушкина, опять проводившая там лето. Они бродили по окрестностям города — ездили в шведское селение Вихтерпаль, смотрели на живописную скалу Тишер, видели на море настоящий небольшой тайфун (или, как его назвали морские офицеры, тромбу), любовались эстляндским обычаем зажигать бочки со смолою в ночь Иванова дня… Но на душе у Петра Андреевича скверно. Развлечения не развлекают. И, откладывая в сторону «Ламермурскую невесту» Вальтера Скотта, он раскрывает записную книжку, где комментирует связанные с бунтовщиками правительственные указы.
1 июня 1826 года, в день учреждения Верховного суда над мятежниками, Николай I издал указ о награждении прапорщика Шервуда, предавшего Южное общество. Ему высочайше повелено зваться Шервудом-Верным. «Не одобряю этого, — записывает Вяземский 27 июня. — Зачем же ханжить и выдавать перед светом черное за белое, доносчика за спасителя отечества… Таких спасителей можно подкупать за сто рублей».
Июньский номер парижской «Журналь де деба» — в нем напечатан французский перевод манифеста Николая I о смертной казни в Финляндии. В этом путаном официальном документе Вяземский прозорливо (и, по-видимому, единственный в стране) увидел «предисловие к последствиям Верховного суда», то есть к участи декабристов. В отличие от тех, кто надеялся на смягчение приговора в связи с близкой коронацией, князь ожидал самого худшего: «На днях грянет гром, душно мыслить и чувствовать… Хорош прелюд для ваших московских торжеств и празднеств! Совершенно во вкусе древних, которые также начинали свои праздники жертвами и излияниями крови ближнего!». Запись о смертной казни в Финляндии он сделал 13 июля, в день, когда пятеро мятежников были повешены на кронверке Пефопавловской крепости…