Вяземский
Шрифт:
Когда должны были одевать Пушкина для гроба, замешкались: взять камер-юнкерский мундир?.. Но Пушкин терпеть его не мог, звал полосатым кафтаном и наверняка не желал бы, чтобы его в нем хоронили… И тут Вяземский, словно очнувшись, решительно приказал: «Никаких мундиров!» Пушкин лег в гроб в старом своем темнокоричневом сюртуке…
29 января был день рождения Жуковского — пятьдесят четыре года. Пушкин должен был поздравлять его на дружеском обеде у Виельгорского. А теперь… Горе было чудовищным, невообразимым… Вяземский как-то держался на этом траурном обеде, где собрались Жуковский, Виельгорский, Тургенев, держался на панихиде и отпевании 1 февраля, что-то сломалось в нем лишь когда гроб на руках людей вырвался на паперть и под стройное пение двинулся в склеп при храме. На полдороге процессия замерла: поперек пути без сознания лежал князь Петр Андреевич… Жуковский, сам захлебываясь в
Напрасны были мысли о том, что смерть Пушкина будет воспринята правительством так же, как смерть Карамзина. Величайшему русскому поэту устроили унизительнейшие похороны. «Карамзин умер как святой, — обронил Николай I в беседе с Жуковским. — А Пушкина мы насилу довели до смерти христианской»… Опасаясь народных волнений, объявили, что отпевание будет в Исаакиевском соборе Адмиралтейства, а потом перенесли его в Конюшенную церковь (сама эта церковь, правда, была придворной). Нигде не упоминалось о том, что Пушкин погиб на дуэли, — сделали вид, что ничего не произошло. И, наконец, самое позорное — некрологи в прессе. Вяземский и Жуковский ждали чего угодно — тупых булгаринских панегириков, официальной розовой воды о том, что скончался дивный гений, всю жизнь положивший на алтарь etc., а прочитали крохотную заметочку в «Санкт-Петербургских ведомостях»: «Вчера, 29 января, в 3-ем часу пополудни, скончался Александр Сергеевич Пушкин. Русская литература не терпела столь важной потери со времени смерти Карамзина».
Это было напечатано лишь 31 января, мелким шрифтом, на второй странице — в официальной правительственной газете.
Только «Литературные прибавления к «“Русскому инвалиду”» отозвались некрологом, каждое слово которого резало по сердцу: «Солнце нашей Поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в средине своего великого поприща!.. Более говорить о сем не имеем силы, да и не нужно; всякое Русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери, и всякое Русское сердце будет растерзано. Пушкин! наш поэт! наша радость, наша народная слава!.. Неужели в самом деле нет уже у нас Пушкина?.. К этой мысли нельзя привыкнуть!»
Автором этой заметки был Владимир Одоевский [79] . И хотя она занимала в газете десять строчек петитом, издателю «Литературных прибавлений…» Краевскому такая смелость с рук не сошла: от имени Уварова председатель цензурного комитета князь Дондуков-Корсаков объявил ему строжайший выговор.
— «Пушкин скончался в средине своего великого поприща» — разгневанно говорил Дондуков-Корсаков Краевскому. — Какое это такое поприще?! Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж?! Писать стишки не значит еще, как выразился Сергий Семенович, проходить великое поприще…
79
В.Г. Передьмутер обратил внимание на то, что некролог Одоевского, вольно или невольно, напоминает статью Вяземского «О Державине» (1816): «Угасло одно из светил поэзии нашей, лучезарнейшее светило ее! Державина нет! Смерть похитила… у Отечества — мужа знаменитого, прошедшего со славою и пользою поприще долгой жизни…»
Увозили Пушкина 3 февраля. Тоже несмываемый позор — увозили тайно, поздно вечером, в сопровождении жандарма, как государственного преступника, как ссыльного увозят в ночи, в метель… Его должны были похоронить в псковских Святых Горах, рядом с матерью. Вяземский хотел сопровождать гроб, но Николай I распорядился отправить с гробом Тургенева как единственного из друзей Пушкина, кто ничем не занят (то есть не служит). Тургенев, когда узнал об этом, пришел в совершенное бешенство и даже, кажется, не очень задумывался о том, какая ему честь, пусть и печальная, выпадает — проводить Пушкина в последний путь… Александр Иванович ходил надутый, обиженный, а когда Софья Карамзина спросила у него, почему бы ему не взять с собой Вяземского, резко ответил:
— Разве Вяземский умер? Меня же только к мертвым и подряжают.
Впрочем, обида быстро уступила место знаменитой тургеневской хлопотливости. Как-никак, Александр Иванович не хотел ссориться
Жуковский и Вяземский в последний раз попрощались с другом. В гроб Вяземский положил лайковую перчатку, парную к которой оставил себе. Потом в этом усматривали и масонский символ, и знак принадлежности к тайному заговору, и Бог весть что еще. А был это залог будущей встречи — за гробом… Свершилась последняя панихида. Было десять часов вечера. Мела метель. Ящик с гробом поставили на сани; при свете луны Жуковский и Вяземский некоторое время следовали за ними; скоро они повернули за угол дома, и все, что было земным Пушкиным, навсегда пропало из их глаз…
На рассвете 6 февраля в Святых Горах гроб опустили в могилу, вырытую в мерзлой земле. На похоронах были жандармский капитан Ракеев, местные крестьяне… Тургенев, кряхтя, наклонился, бросил на гроб Пушкина горсть застывших земляных комьев, вспомнил неожиданно брата Сергея — как умирал он в Париже десять лет назад… утер слезы и тяжело пошел прочь…
Свершилась последняя панихида по их молодости. Они отпели главу Золотого века и самих себя.
Глава VIII.
СОРОКОВЫЕ ГОДЫ
Он горюет и сравнивает себя с деревом порою осени, когда листы один за другим с него облетают.
Могу ошибаться в своих мнениях, но никогда не могу стыдиться и краснеть за них, потому что всегда мои побуждения чисты и чистосердечны. Что нет уже во мне зеленого пыла, это правда; что смотрю на многое глазами опытности, что во многом и во многих я разуверился — и это правда.
Страшная зима 1837-го… «Князь Петр… все эти дни был болен — физически и нравственно, как это с ним обычно бывает, но на этот раз тяжелее, чем всегда, так как дух его жестоко угнетен гибелью нашего несравненного Пушкина», — писала Екатерина Андреевна Карамзина 16 марта. 20 марта князь подал прошение об отставке «по домашним обстоятельствам»{9}. Ему отказали…
Его мучило чувство вины перед погибшим другом. «Пушкин не был понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти», — на такое мужественное признание своей вины не отважился больше никто… И все же он нашел в себе силы для того, чтобы начать узнавать о пушкинской дуэли правду. Его колотило от ярости, когда ему передавали слухи один грязнее другого — ими был полон Петербург. Многие жалели Дантеса — как же, на совести у него убийство, он ранен, связан с нелюбимой женой, его разжаловали в рядовые и высылают из России, и вообще, он должен был так страдать, узнав о смерти своего противника!.. Так считали, например, Софья и Андрей Карамзины, и они были вовсе не одиноки в своем сочувствии к Дантесу. Иногда Вяземскому казалось, что он сходит с ума — как можно сочувствовать человеку, убившему Пушкина! Тем более что никакое раскаяние Дантеса вовсе не терзало… Как в незабываемых стихах Лермонтова: «Не мог понять в сей миг кровавый, / На что он руку подымал…». Да Дантес и думать про Пушкина забыл, его куда больше заботила собственная судьба… Но даже близкие друзья и знакомые Пушкина совсем не были убеждены в том, что Дантес и Геккерн действительно виновны в его гибели. Александр Тургенев, например, писал о Дантесе: «Но несчастный спасшийся — не несчастнее ли?». Только 9 или 10 февраля Наталья Николаевна рассказала Жуковскому или Вяземскому что-то, что резко изменило их отношение к голландскому посланнику и его приемному сыну. И теперь уже во мнении Тургенева Дантес с Геккерном «становятся мерзавцами более и более».
Сразу же после смерти Пушкина Вяземский решил изложить свои мысли о нем в письмах друзьям. Первые письма он пишет еще до того, как тело Пушкина увезли к месту погребения. Его адресаты — Александр Булгаков, его дочь Ольга Долгорукова, Денис Давыдов, Эмилия Мусина-Пушкина, Александра Смирнова-Россет, Иван Дмитриев, французский писатель барон Франсуа Лёве-Веймар (с ним Вяземский был знаком с лета 1836 года) и великий князь Михаил Павлович. Письма, адресованные Булгакову и Давыдову, читала вся Москва — это были, в сущности, небольшие рукописные статьи, предназначенные для распространения в копиях…