Выбор оружия
Шрифт:
Сверху, сквозь деревянную решетку, било солнце, и он лежал на клетчатой накаленной земле, испекаясь на этой жаровне. Сквозь колья он видел казарму, у которой было людно, входили и выходили люди, облаченные в гражданское платье. Это было нерегулярное, крестьянское войско, палки вместо винтовок на плечах марширующих свидетельствовали о нехватке оружия. Иногда по двое, по трое подкатывали велосипедисты, у седоков были автоматы и гранатометы. Такие же летучие вооруженные группы покидали лагерь, уносились по пыльной дороге, мелькая в деревьях солнечными спицами. Это были боевые единицы мятежников, уходивших на задание, в засады у шоссейных дорог. В такую засаду попал он сам, чудом угодив головой в черный трухлявый термитник. Несколько раз из казармы выходил человек, невысокий, важный, в камуфляже и красном берете,
– Мистер Белосельцев, не надо падать духом!.. Нас непременно выкупят!.. Английский консул – мой хороший знакомый!.. Наверняка он ведет переговоры о выкупе!.. Бедный мистер Колдер, он так верил в свою звезду!..
На его лепечущий, плачущий голос из-под куста подымался сонный охранник, и Грей снова забивался в дальний угол клетки.
Белосельцев чувствовал себя больным. Голова продолжала болеть, и это было следствием сотрясения или контузии. Его мучили боли в желудке, приступы рвоты, он не касался плоской миски, в которую был налит густой отвар, напоминавший коричневый клей. Жар, что держался у него несколько дней, сопровождался бредом и забытьем, мог быть следствием душевного потрясения или приступом лихорадки, которую он подцепил на Лимпопо или в Бейре. Он обладал ничтожным запасом сил, которых бы не хватило на побег или схватку, однако достаточным, чтобы думать и чувствовать.
Он понимал, что его исчезновение станет известным в Мапуту и в Москве. Его постараются отбить или выкупить. Быть может, уже движутся в саванне бэтээры и крытые брезентом грузовики с пехотой. Окружают базу, расставляют минометы и пушки, и сейчас раздастся предупредительный выстрел, мина ударит в плац, повесив солнечную пыль взрыва. Но взрыва не было. Медленно передвигалось солнце в клетчатой кровле, через плац бежала понурая рыжая собака.
Он собирал остатки энергии, превращая свое сердце в пульсирующий источник сигнала, посылая его через континенты и океаны в Москву, в кабинет генерала, сообщая о своем местонахождении, о случившейся с ним беде. Призывал на помощь, ожидая уловить слабый отклик. Напрягался, вслушивался в голошение мирового эфира, наполненного музыкой, многоязыкими голосами, любовными стонами, предсмертными криками, зашифрованными военными кодами. Старался выудить из этого океана звуков крохотную блестящую рыбку сигнала, предназначенного только ему. Но отклика не было. Израсходовав всю психическую энергию, посадив батареи, он падал на землю, лежал без сил, чувствуя, как перемещаются по его спине горячие клетки солнца.
– Сколько дней, как меня привезли? – спрашивал он у Грея.
– Пять дней, мистер Белосельцев…
Он чувствовал абсурд случившегося. Интеллектуал, рафинированный разведчик, утонченный аналитик, способный схватывать, помимо видимых, внешних причин, невидимые, метафизические основы явлений, он был захвачен, как дикое животное, принесен на шесте, как дикобраз, помещен в клетку, в которой его станут возить по первобытным селениям, показывать полуголым людям, как белого пришельца, и те под бой тамтамов, сотрясая копьями, станут водить вокруг него ритуальный колдовской хоровод.
Это показалось ему нелепым. Потом жутким и отвратительным. А потом смешным. Он хохотнул, почувствовав от смешка саднящую боль в бронхах.
Вызывал в себе ощущение абсурда, словно вдыхал эфир, от которого все начинало плыть и двоиться. Дождался вечера, наблюдая, как садится в черные
Ночью в черных клетках горели белые шевелящиеся звезды, из саванны доносились свисты, гулы, таинственные завывания ночи. В темницу, чувствуя тепло его тела, начинали сползаться жуки, жирные прохладные гусеницы, слизистые улитки, прискакивали маленькие холодные лягушки. Обступали его. Он сидел, чувствуя вокруг себя скопление бессловесных тварей, которые явились к нему, как к своему божеству и учителю. Эта роль проповедника лягушек и просветителя африканских улиток казалась ему остроумной. Преодолевая боль в гортани и легких, он негромко смеялся.
Глава двадцать вторая
Утром к его клетке пришли охранники, отомкнули засов и вытолкали наружу, поддевая под ребра стертыми стволами и мушками автоматов. Белосельцев вышел, чувствуя кружение головы, стараясь понять, что ему предстоит, куда погонят его долговязые неопрятные конвоиры. Но его не гнали, из казармы через плац направлялась к нему группа вооруженных людей, и еще издали Белосельцев различил между ними вожака, невысокого, величаво ступавшего, в серо-зеленом пятнистом мундире и ярком красном берете, напоминавшем пернатый хохол птицы. Свита почтительно отставала на шаг, и, когда они подошли, Белосельцев оказался лицом к лицу с чернолобым коренастым вождем, чьи губы были вывернуты, как горловина кувшина, в белках краснела тонкая сеть воспаленных сосудов, углы глаз казались рубиновыми, кожа щек была маслянистой, со множеством крохотных впадин и надрезов, словно кусок темного ракушечника. Он издавал едкий запах, напоминавший запах уксуса и чеснока, от которого у Белосельцева возникла дурнота. Должно быть, это и был сержант Ламета, о котором сообщил ему Грей, – начальник базы, командир повстанцев, в чьей абсолютной власти находился Белосельцев, контуженный взрывом гранаты.
Они смотрели один на другого молча, с близкого расстояния, под наведенными автоматными на них стволами, в тесном кругу охраны.
Белосельцев, испытывая слабость и головокружение, старался контролировать эмоции, чтобы они не проступили на его лице, не были прочитаны стоящим перед ним африканцем. Это были эмоции страха, ненависти, мольбы, взывания к милосердию, презрение к нему и к себе самому, стремление удержать эти чувства под личиной равнодушия и спокойствия, чтобы испуганным или ненавидящим взглядом не взвинтить, не раздражить, не вызвать гнев человека, который может его немедленно уничтожить.
Сержант Ламета казался физически сильным, и его сила, закупоренная в крепких жилах, толстых костях, выпученных глазах, вывернутых кувшинообразных губах, имела двойную природу. Одной своей сущностью уходила в животный мир, в крики и вопли саванны, в ядовитое испарение болот и огненные дожди, в непрерывное варево съедающих друг друга существ. Другой, меньшей по объему частью включалась в мир человеческих отношений. Белосельцев взывал к этой второй, заслоняясь и спасаясь от первой.
– Кто ты? – нарушил молчание сержант, произнеся эти слова на плохом португальском, словно вылил из кувшина темный тягучий настой.
– Советский журналист, – сказал Белосельцев, не уверенный в том, что сержанту известно слово «журналист».
Было неясно, поверил ли сержант или ему просто было важно услышать голос пленника, чтобы по тембру понять глубину испуга и унижения. Африканец молча смотрел выпуклыми маслянистыми глазами, в которых было много белого, болезненно-желтого и рубинового. Медленно протянул к Белосельцеву короткую, с фиолетовыми пальцами руку, взял его за губу и, осторожно оттянув мякоть, посмотрел на зубы. Это прикосновение было парализующим. Делало Белосельцева животным, лошадью или собакой, и эта потеря в себе человека ужаснула его.