Выпашь
Шрифт:
Там все та же царила тишина. Петрик смелее посмотрел на двери, заклеенные розовой бумагой. Он ждал увидеть глаза-лампады, он был готов сломать о них свой острый взгляд и распахнуть скрывавшие лицо двери — но щель была пуста. Оттуда смотрелась чернота каморки. Петрик шагнул к дверям и сразу остановился, как вкопанный. У него на миг от неожиданности и страха закружилась голова.
Двери медленно раскрылись и из них вышла маленькая, сгорбленная, одетая в серые длинные лохмотья старуха-китаянка. Ее череп был гол и покрыт коричневой сморщенной кожей. На макушке был точно узелок грязно-седых
Старуха остановилась в шаге от Петрика. В ее руке была тоненькая трубочка с серебряною, с пол-жёлудя величиною, чашечкою чубук — несколько секунд Петрик и китаянка стояли друг против друга. Оба молчали.
— Русска мадама чего ю? — отрывисто, срывающимся хриплым голосом спросил Петрик.
Старуха не ответила. И прошло довольно времени в этом напряжении. Петрик сделал движение схватить старуху. Тогда шире раскрылся беззубый рот и в щелях глаз коричневой маски метнулся огонь. Блеющий, нечеловеческий голос раздался в фанзе:
— Мею… мею!.
"Я должен обыскать", — мелькнула мысль в голове Петрика.
Но едва он коснулся рукою тряпья, как отдернул руку. Самое слово — «обыскать» претило его офицерскому достоинству. Позорным казалось рыться в женском скарбе ничтожной старухи. Кого она могла здесь прятать, что хранить? Петрик воровато оглянулся. Старуха села на край кана. Ее голова чуть тряслась. В руке, изсохшей, с тонкими пальцами, дрожала ее трубка. Она смотрела на Петрика узкими глазами. И в ее взгляде Петрик читал страшный, оскорбительный немой упрек.
— Мею… мею-ля… — еще раз проблеяла старуха.
ХХI
Страшный, какого никогда еще не испытывал Петрик, мистический какой-то ужас охватил его. Точно видел он что-то потустороннее. Будто неземные силы стали против него. Так страшна казалась эта такая простая старуха! Петрик, пятясь, вышел из фанзы. Опустив голову, медленно брел он по лесной прогалине; потом карабкался наверх, выбираясь из пади с одинокой фанзой. Он уже жалел, что не взял с собой ни Ферфаксова, ни Похилко, ни кого-нибудь из солдат. Их трезвый ум помог бы ему. Они не стеснялись бы перерыть все старухино тряпье, раскрыть сундуки, заглянуть во все закоулки фанзы. Они сказали бы: действительно ли то были в щели между бумагами глаза-лампады, принадлежавшие тому прошлому, что Петрик так решительно и резко вычеркнул из своей жизни.
"А впрочем", — думал он, — "чего это я? Старый солдат… Как разыгрались нервы!
Вчерашняя драма на Шадринской заимке… Странный разговор с Кудумцевым и это его определение интеллигентского цинизма… "хи-хи-хи".
Ему казалось, что, когда он выходил из фанзы, он слышал это «хи-хи-хи». Не смеялась ли то старуха? Ее блеющее «мею» преследовало его.
"Ну чего это я", — думал он, и сам мысленно говорил себе: — "ну, хочешь, вернусь… Ну вот и вернусь".
Но не вернулся. Напротив, торопился выбраться из пади, жаждал увидеть простодушное честное лицо Факса.
— Кто там может скрываться? Ну, если там была и правда нигилисточка? Если это ее глаза-лампады глядели из-за прорванной бумаги, куда же она девалась? И как могла нигилисточка из Петербурга очутиться в глухой пади среди лесов "Императорской охоты"? Все это вздор".
Но этот вздор всколыхнул мучительные воспоминания прошлого и разбудил, казалось, так надежно усыпленную ревность.
И немалого усилия воли стоило Петрику прогнать мысли о прошлом и доказать себе, что никакая нигилисточка невозможна в этой суровой Манчжурской глуши. Что глаза-лампады только показались, привиделись ему.
А мысль работала дальше.
"А если?.. Если бы там и правда нигилисточка? Если это ее найдет "Пинкертон в пенснэ" и раскроет все прошлое… Портос — и драма его милого, ясного Солнышка!
Нет!.. Не надо, не надо… не надо!"…
И, уже внутренно желая, чтобы следствие пошло по другому пути, выкинув из памяти привидевшиеся ему глаза-лампады, Петрик вылез на поляну шагах в двухстах от того места, где он оставил Ферфаксова с лошадьми.
— Ну, что? — спросил его Ферфаксов.
Петрик молча сел на лошадь и шагом поехал через поляну. Дорогой он рассказал Ферфаксову про найденную им пустую и таинственную фанзу, про старуху и ее блеющий голос, но про привидевшиеся ему глаза-лампады Петрик умолчал.
И это было с ним в первый раз… В таком простом деле, как розыски манзы и убийц Шадрина, в разговоре с таким чудным и прямым товарищем, как Ферфаксов, Петрик вступал на чуждый ему путь компромисса. Он умалчивал. А компромисс и умолчание и были ложью, противной Петрику. Но вместе с прелестной Валентиной Петровной, вместе с Солнышком, осветившим его постовую солдатскую жизнь, вошла к нему в душу и ложь умолчания. И, как ни хотел Петрик исключить из жизни петербургское прошлое, — он не мог этого сделать. То тут, то там всплывало оно и отравляло ему жизнь мучительным стыдом и ревностью. Он старался простить, но не мог забыть.
Всю дорогу до поста Петрик молчал. Он казался усталым, чего никогда за ним солдаты не замечали. Где было можно — он вел разведчиков рысью. Он торопился и с тревогою посматривал на горы. Тучи сгущались там, и дымные клочья неслись по небу. Чернела его синева. Новая гроза шла из-за гор.
Показались вдали кирпичные казармы. Окно в командирской квартире было раскрыто.
Похилко на правах приближенного сказал Ферфаксову:
— Ваше благородие, мать командирша нас ожидают. Прикажите — Манчжурскую!
Так уж было заведено и без слов условлено, что когда возвращались с маневра, шли из поиска за хунхузами, и все было благополучно, то подходили к казармам с песнями.
Ферфаксов и сам увидал в окне свою мать-командиршу. Его бурое лицо почернело от восторга. Он знаком собрал вокруг себя разведчиков, погрозил пальцем, чтобы смотрели на него, и красивым, звонким тенором завел:
"Любим драться мы с Китаем,Пуле пулей отвечать,И с бутылкой пред огнями,На биваке пировать!"…