Высокие ставки. Рефлекс змеи. Банкир
Шрифт:
Наконец он ушел и унес с собой шампунь, и Оливер с безмерной силой духа собрался выйти, захватить конец вечернего обхода.
— Эти кобылы... — сказал он. — Эти жеребята... о них все равно нужно заботиться.
— Я хотел бы помочь. — Я чувствовал свою бесполезность.
— Помогите.
Я прошел с ним по всем кругам, и когда мы добрались до двора жеребят, воскресший Найджел был уже там.
Его коренастая фигура опиралась о дверной косяк открытого стойла, точно без поддержки он мог рухнуть, и лицо его, которое медленно повернулось к нам, казалось постаревшим лет на десять. Кустистые
— Простите, — сказал он. — Я знаю про Джинни. Мне так жаль. — Я не понял, было ли это сочувствием Оливеру или он просил прощения за пьянство. — Эта полицейская шишка приставала ко мне, не я ли ее убил. Как будто я мог. — Он подпер голову дрожащей рукой, точно она падала с плеч. Хреново мне. Сам виноват. Заслужил. Эта кобыла ночью разродится. Это полицейское дерьмо желало знать, не спал ли я с Джинни. Я же говорю вам... я не мог.
Вайфолд, отметил я, задавал каждому из работников индивидуально один и тот же вопрос. Недалек тот час, когда он задаст его самому Оливеру; хотя он, должно быть, допускал, что мы с Оливером обеспечим друг другу железное алиби. Мы прошли дальше, во двор жеребцов, и я спросил Оливера, часто ли пьет Найджел; Оливер, похоже, не выказал особого удивления.
— Очень редко. Раз или два он впадал в запой, но мы из-за этого не потеряли ни единого жеребенка. Мне это не по душе, но он умеет обращаться с кобылами. — Он пожал плечами. — Я смотрю сквозь пальцы.
Он дал по моркови каждому из четырех жеребцов, но отвернулся от Сэнд-Кастла, точно видеть его больше не мог.
— Завтра потереблю ребят из Центра, — вздохнул он. — Сегодня забыл.
От жеребцов он, вопреки обыкновению, пошел к нижним воротам, мимо коттеджа Найджела, мимо общежития и остановился на том месте, где прошлой ночью лежала во тьме Джинни. На асфальтовой подъездной дорожке не было никаких следов. Оливер посмотрел на закрытые ворота в шести футах отсюда, ведущие к дороге, и глухо спросил:
— Вы думаете, она могла с кем-нибудь разговаривать, стоя здесь?
— Все может быть.
— Да. — Он повернулся и пошел прочь. — Все так бессмысленно. Нереально. Ничего не чувствую.
Истощение духа и тела наконец взяло над ним верх, и после еды он, совершенно серый, отправился спать, а я в первую за долгий день минуту тишины вышел на улицу восстановить силы, полюбоваться на звезды, как сказала тогда Джинни.
Думая только о ней, я медленно брел по дорожкам меж загонов, и серп луны, по которому проплывали легкие облака, освещал мне путь. Наконец я остановился там, где накануне утром утешал ее в ее мучительном горе, крепко сжимая в объятиях. Уродливый жеребенок, казалось, родился так давно, хотя это было лишь вчера: утром последнего дня жизни Джинни.
Я подумал про вчера, про отчаяние рассвета и дневную решительность. Я думал о ее слезах, о ее храбрости и о том, сколько утрачено. Всепоглощающее, оглушительное ощущение потери, что весь день нависало надо мной, затопило мой мозг, не вмещалось в моем теле, искало выход, и я чувствовал, что могу взорваться.
Когда был убит Ян Паргеттер, я негодовал за него и думал, что чем больше любишь человека, тем сильнее твоя ненависть к его убийце. Но теперь я понял, что гнев может быть попросту вытеснен другим чувством, более подавляющим. Что до Оливера, потрясенного, оцепеневшего, опустошенного и потерявшего веру, — им владело безысходное отчаяние, в котором пробивались лишь мимолетные искры гнева.
Слишком рано еще было заботиться об убийце. Слишком еще болела душа.
Ненависть была неуместна, и никакая месть не могла вернуть Джинни к жизни.
Я любил ее сильнее, чем сам подозревал. Но не той любовью, что Джудит; я не хотел ее, не страдал по ней, не стремился к ней. Я любил Джинни как друг, как брат. Я любил ее, вдруг понял я, с того дня, когда подвез ее в школу и выслушал ее детские печали. Я любил ее тогда на холме, когда пытался поймать Сэнд-Кастла; я любил ее за уверенность мастера, за взрослую убежденность в том, что здесь, в этих полях, лежит ее будущее.
Однажды я подумал о ее юной жизни, как о чистой полосе песка в ожидании следов, и вот их нет, только чистый лист, оборванный конец всего, что она могла сделать и чем могла стать, всей ясной любви, что она распространяла вокруг себя.
— Джинни... — сказал я вслух, бессмысленно взывая к ней, сотрясаясь всем телом от горя. — Джинни... Малышка Джинни... вернись.
Но она была далеко отсюда. Мой голос канул во тьму, и ответа я не услышал.
Год третий: май
Время от времени на протяжении последующих двух недель я, сидя за столом в банке, разбирался в финансовом хаосе Оливера и на специальном заседании правления привел причины, по которым ему нужно предоставить время, прежде чем лишать права пользования имуществом и продавать все с молотка.
Я попросил три месяца, что было признано беспрецедентно возмутительным, и ему дали два, над чем Гордон тихонько посмеивался, когда мы вместе спускались в лифте.
— Полагаю, два месяца — это именно то, чего вы хотели? — спросил он.
— Э-э... да.
— Я вас знаю, — сказал он. — Перед заседанием было решено, что можно дать максимум двадцать один день, а кое-кто хотел ликвидировать дело немедленно.
Я позвонил Оливеру и сообщил ему:
— В течение двух месяцев вы не должны выплачивать ни проценты, ни основную сумму, но это только отсрочка, причем по особой, сказочно необыкновенной уступке. И я боюсь, что, если мы не решим проблему с Сэнд-Кастлом или не явимся в страховую компанию с железными доводами, по которым они должны будут заплатить, прогнозы у нас скверные.
— Я понимаю. — Голос его звучал спокойно. — Надежды у меня мало, но все равно спасибо вам за передышку — я по крайней мере смогу закончить программы остальных жеребцов и продержать здесь жеребят, пока они не подрастут настолько, что смогут перенести переезд.
— Что-нибудь слышно насчет Сэнд-Кастла?
— Неделю его держали в Исследовательском центре, но так и не выяснили, что с ним такое. Признаться, они не слишком рассчитывают найти что-нибудь в его сперме, однако сказали, что пошлют образцы в другую лабораторию.