Высота
Шрифт:
Терновой, глянув им вслед, сказал:
— Одного поля ягода.
Терновой усадил Гинзбурга в свою машину. Они ехали по мокрому, в голубых лужах, шоссе. Над шоссе стлался легкий парок.
— Вот так все дни, — озабоченно сказал Терновой. — С утра дождь. К вечеру парит. Ночь работаем. А с рассвета опять калоши надевай. Монтажники сутками не уходят с домны, ждут погоды.
— Что же твои рационализаторы предлагают?
— Ты не шути. Есть очень серьезные предложения. Все сходятся на том, что надо укрупнять детали на земле. Есть смелое
— Но это уже сверхукрупнение! Полное отступление от проекта. Потребуется разрешение министерства.
— Это твоя забота — обосновать так, чтобы нас поддержали.
— Я еще не уверен, что удастся обосновать.
— А ты знаешь, не один Токмаков на этом настаивает. Как только начались дожди, об этом заговорили самые опытные монтажники. Шереметьев считает, что, если, мы решимся на такое укрупнение подъемов, сварщики смогут варить во время дождей под навесом.
— А разрезать швы, если подъем не удастся, тоже будет Шереметьев под своим зонтиком?
— Я думаю, Токмаков и Шереметьев не станут говорить зря. Тут из-за этих предложений Нежданов такую шумиху поднял в «Каменогорском рабочем»! У него там и красивых слов хватает насчет того, что коммунизм нужно строить при любой погоде. Надо как можно скорее утвердить новый план монтажа. Смелее рисковать! Сейчас это единственная возможность нагнать календарь.
Гинзбург слушал, опустив веки. Он ответил не торопясь, не повышая голоса:
— Ты представляешь себе, если мы всё укрупним на земле, сварим — а потом ветер? Не всегда же бригадир Пасечник будет спасать положение!
— Пасечник уже не будет спасать положение, — помрачнел Терновой. — Разбился.
— Погиб? — Гинзбург вырвал трубку изо рта.
— Лежит в больнице.
— Ну вот видишь, какая нужна осторожность.
— Об осторожности твердит и Дерябин. Он теперь такое раздул кадило! И Токмакова запугивает. В пору при малейшем ветерочке бросать работу. Не удивлюсь, если узнаю, что и спит он с монтажным поясом. Перестраховка у Дерябина — шестое чувство.
— В данном случае Дерябин прав. На этом этапе строительства мы не имеем права рисковать. Мы можем действовать только при полной уверенности в успехе. А осторожность — вовсе не то слово, которого в нашем деле следует бояться. Погонишься за четырьмя днями, а потеряешь все.
Терновой задвигался на сиденье, выбирая позу поудобнее.
— Пожалуй, ты прав, Григорий Наумович. Тебе прежде легче было рисковать, чем сейчас. Так иногда случается: молод — дерзает, а потом надерзался досыта — положение, имя, звание… Уже труднее пойти на риск. Эдакая появляется сверхосмотрительность! Боязнь потерять репутацию смелого человека.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Я хочу этим сказать именно то, что говорю. Иногда смельчак становится трусом, потому что боится потерять репутацию смелого человека.
Гинзбург молча попыхивал трубкой. Лицо его было непроницаемо, и только дымки более стремительно слетали с напряженных губ.
— Не обижайся, Иван Иваныч, но ирония — это самый дешевый способ казаться умнее собеседника.
Терновой, довольный, усмехнулся.
— Кажется, Гегель сказал, что юмор есть высшее проявление человеческого духа. Это положение распространяется и на главных инженеров.
— Ну, знаешь! Когда человек, сойдя с небес на землю, не успел еще докурить трубки, а его уже бьют по голове, затащив к тому же для удобства в свою машину, — тут человеку не до юмора. Полагаю, что при подобных обстоятельствах и парторг потерял бы присутствие высшего духа…
Терновой охотно рассмеялся и подтолкнул Гинзбурга в бок.
— Ну, хватит нам спорить. А то я уже сегодня со всем начальством перессорился.
Машина тряслась по шоссе, обгоняя один за другим автобусы с каменщиками. Брызги из выбоин покрывали грязными пятнами ветровое стекло.
Терновой с недоверием косился на голубые разводы в облачном небе.
2
Проходная выходит прямо на берег пруда. Ею пользуются все, кто живет на правом берегу и ездит на завод через дамбу или переправляется через пруд на катере.
Маша подъехала к проходной на лодке.
Кончилась смена, и народ валил густо, так что калитка подолгу оставалась открытой. До Маши доносились обрывки разговоров, окрики и смех.
Перила проходной отполированы до блеска. Скользкие жерди перетроганы тысячами рук — юношеских, девичьих, стариковских, мозолистых, с узловатыми, плохо гнущимися пальцами, с неотмываемой металлической пылью, въевшейся во все поры кожи, во все заусеницы, морщины и трещинки.
У этой проходной Маша не раз встречала отца, встречала Андрея Карпухина, встречала мать, когда та во время войны работала на блюминге — убирала окалину из-под валков.
Чем дольше ждала Маша, тем у проходной становилось малолюднее.
Смена прошла. Теперь в калитке появлялись только одиночки.
Лодка покачивалась на неспокойной, слегка взъерошенной ветром воде, и на душе у Маши тоже было неспокойно.
Она смотрела на калитку, потемневшую после недавнего дождя.
Лодка стояла так близко, что Маша слышала ржавый скрип каждый раз, когда выходящий открывал калитку и когда пружина тянула распахнутую дверь обратно.
«Неужели Борис не передал записку?»
С тех пор как случилось несчастье с Пасечником, Маша жила в постоянной тревоге. Токмаков ни разу не позвонил, хотя до этого он звонил то по дороге домой, то прямо с домны. Маша расспрашивала о нем Бориса. Она узнала, что Токмаков осунулся, стал резок, не ходит в столовую обедать и ребята из бригады Пасечника носят ему в конторку еду. Рассказывая об этом, Борис жаловался, что Токмаков не переводит его в верхолазы. Борис уже хвастал отцу, что распрощался с лебедкой. «Завтра меня проведут приказом», — к ужасу матери, твердил он весь вечер.