Выздоровление
Шрифт:
«Ничто не меняется до тех пор, пока не приходят люди, которые начинают менять», — вспомнил я и спросил:
— А ты действительно местный?
Саня засмеялся.
— А еще литератор! Бяда, зяленая вяревочка… Специально так говорить не учатся, а вот отучиться трудно. Совался я было после института в науку, но сбежал через полтора года сюда. Домой, елки зяленые!
Благодаря Сане иначе я тогда взглянул и на директора совхоза, мечты которого о научной организации труда вызывали едкую усмешку у Гнетова и его прихлебал. Ты, мол, планы научись выполнять, дорогой товарищ… Но директор привез в хозяйство толкового экономиста, инженера, закрутил бюро экономического анализа, доказал, что планы его не маниловщина, и не считаться с ним стало нельзя. Пройдет время, в районе начнут насильственным образом внедрять научно обоснованные системы ведения полеводства и животноводства, но
Смогу ли я рассказать о времени, когда над Мордасовом, как и над всей страной, задул свежий ветер надежды? Пятилетка только начиналась, а уже виделись и ее триумфальный финиш, и плотно сбитые, дисциплинированные ряды истинных борцов за передовое и новое. И развели же мы тогда трескотню в своей газетке! Славили дополнительный процент экономии и целых полтора процента роста производительности труда. У нас заговорили механизаторы и строители, вчера еще, как говорится, ни сном ни духом, а сегодня готовые ко всему. Переписывались уже кое-где принятые соцобязательства, и мы увековечивали их на первой полосе. Но кампанию эту мы профукали.
— Хотя бы пару-тройку примеров, — взывал на планерке Великов, — год кончается.
— Да нету, Владимир Иваныч! Планы выполнили…
— Ну тогда я сам найду.
И он находил, наш неутомимый Лисапет. Каждый день он являл собой пример деловой устремленности и самодисциплины. Летучки стали короткими, как выстрел, а мы рассыпались дробью. Мы убеждали с газетных полос, что дисциплина и порядок выражаются вовсе не в том, чтобы вовремя прийти на работу и не отлучаться потом ни на минуту, хотя и списки задержанных в рабочее время у прилавков магазинов чуть было не пошли в печать. Решено было начать публикацию колхозных табелей выхода на работу, но цифры прогулов оказались выше прошлогодних. Это говорило о том, что наладили, наконец, учет в этом деле, но Великов заопасался, что кто-то не захочет вникать в контекст и отхлещет нас голыми цифрами. Бог мой, нам бы остановиться, подумать, а мы уже славили руководителя-воспитателя, призывали: «Каждому коммунисту — поручение, связанное с воспитанием людей!» Давали чуть ли не стенограммы встреч Гнетова, предрайисполкома Потапова с ветеранами войны, колхозного движения и просто ударного труда. Само по себе все это было и ново, и хорошо, но куда же мы так спешили? Зачем пустили столько слов по ветру, не подкрепленных делом? Наметилось что-то в школьных делах, а мы уже назвали это школьной реформой. Школьники вышли убрать мусор возле правления колхоза, а мы тут как тут: «Реформа в действии!» Вытаскивая на первую полосу какого-нибудь радетеля за новые порядки, не успевшего еще и свое рыльце отчистить, следом, если не тут же говорили об истинной демократии…
— Перестань дергаться, — советовал мне Саня, — это не то.
Но в виде очередной кампании обрушился на нас коллективный подряд. В зале заседаний райкома партии устраивались громкие читки рекомендаций областного управления сельского хозяйства, грозили экзаменами, и Авдеев зубрил прогрессивно-возрастающие расценки, факторы, регулирующие коэффициент трудового участия. Главный экономист районного управления получил «баранку» на экзаменах и был низринут с кресла в небытие. «Быть хозяином на земле», «Не от колеса, а от колоса», — закричала наша газетка, как мне показалось, в пустыне, но появилась вдруг авдеевская передовая, в которой провозглашалось создание чуть ли не двадцати звеньев в нашем, Мордасовском районе!
К тому времени я был уверен, что не хуже специалистов разбираюсь в материалах белгородского совещания, и выход передовицы оскорбил меня. Авдеев успел и здесь наследить, и мне ничего не оставалось, как переписать в блокнот названные им адреса. «Поеду и дам живой материал», — решил я сам для себя, но случай все не подворачивался, да и самое интересное происходило не на местах, а в райисполкоме, в управлении сельского хозяйства, которое должно было стать райагропромом. Какой-то бес толкал меня под руку, и в нетерпении начал я заполнять страницы очередной амбарной книги.
Я столько раз упоминал эти амбарные книги, что пора бы и процитировать что-нибудь. Ну, хотя бы вот это. «ЗАРЯ НАД ПРИРЕЧНЫМ», — называется. Рассказ.
«Село наше Приречное двести лет стоит на земле, ну, разве что без одного года (помню, именно эта фраза не выходила у меня целый день из головы, а представлял я себе Санину Петровку; но постараюсь обойтись без комментариев). Через год, значит, и юбилей можно справлять? Можно,
Да, приреченцы всегда хотели уверенность в завтрашнем дне иметь, с самого того дня, как вырыл на берегу безымянной речки свою землянку пензяк-переселенец Ефрем Варохобин. Он потому-то и за кайло взялся, что понял, придя в эту излучину: жизнь тут прожить можно не одному поколению. А в ту пору, как предания гласят, речные берега покрывали самосевные леса, а в воде рыбы было столько, что телеги на переезде застревали, но главная надежда была на землю, на жирный степной чернозем. И правильно все, потому что вот уже не стало рыбы в реке, повырубали леса, а землю пашем каждый год, и она нас кормит, держит около себя, хоть и не так прочны эти узы. Недороды, засухи, голод не раз и не два испытывали людей на крепость духа и выживание. Неласковой оборачивалась для детей Ефрема Варохобина земля, названная им обетованной. Бросали ее и, снимаясь с места, отправлялись на поиски новой, лучшей доли и лучшей земли целыми семьями. Но не о них сейчас речь, а о тех, кто надеялся до конца в это лучшее завтра.
Даже в те летние дни сорок первого лучшие приреченцы говорили своим матерям и женам, что уходят из дома ненадолго, только чтобы границу опять на замок запереть, а иные еще собирались на комбайнах в уборку поработать поспеть. Но были и тогда головы, понимавшие, что наступила пора иного урожая. Почти двести приреченцев на войне полегли, а половина того покалеченными вернулись. Страшный, мертвый посев у войны, жестока рука сеятеля, кровью и слезами полит урожай его, будь он проклят вовеки. Но Победу встретили радостно. Плясали и пели в просторном, как тогда казалось, клубе. Задиристо пристукивали костыли фронтовиков, звенели медали, не жалели каблуков девчата, хотя, казалось, последние силы из них повытягивали трактора-лигроинники. «Завтра будет лучше», — вот с чем ложились спать в те дни, но с этим же и вставали, потому что это только так говорится — «завтра». Почти двадцать лет предстояло еще за «палочки» работать, последний пуд хлеба сдавать, облигации в дальний угол сундука прятать, памятуя о том, что и с концом Гитлера солнце садилось в темные тучи на западе. Но вера-то, вера не угасала! И маленькие радости приходили в село, ни один двор не обошли. И это было хорошо. Мы-то знаем, что наново творился мир, и, отбросив свои мелкие невзгоды, каждый мог сполна ощутить себя творцом этого нового мира, если бы захотел. Что тогда дураки-председатели, на которых сильно везло нашему Приречному? Хотя, попортили крови начальнички, приезжавшие к нам не с добром, а за добром. Их ли вина, что снова отправлялись потомки Ефрема Варохобина искать счастья на стороне? Приезжают теперь в гости, иной и бахвалиться начнет, однако слезинку в глазу не удержишь — выкатится, и всем только неловко станет.
Потеряться в жизни легко, а подняться над ней, перевернуть, очистить от мусора свою посудинку надобно каждому, кто забыл за суетой, что он такое есть на земле. И ему надо, и нам… А пока бредет по Приречному Семен Семеныч Сентюрин и на скуку жизни жалуется. И трезвый вроде, а невесело ему. И тех, кто жизни радуется, он зачем-то «жлобами» и «хамлетами» кроет. Оно и невелик у Сентюрина лексикон, да почему-то другие слова ему на ум не идут. Почему же? Почему, за что его самого-то бесструнной балалайкой называют? Всю жизнь человек работает: весной сеет, осенью пашет, зимой и то лишь ночевать домой ходит, пропадая в мастерских на ремонте своего целинных времен трактора. Иным за этот срок десять тракторов переменили, а он раму каждый год у своего «детухи» переваривает; и ведь сам все делает, не подпускает даже Толю Фенина — классного сварщика, строившего корабли в Николаеве, но маленько не поладившего с водочкой. Да, и вдруг Сентюрин — без струн балалайка! А все остальные — жлобы и хамлеты…
А как быть с Максимом Моториным? Второй орден человеку к новому пиджаку прикололи, а он ходит, глаза в землю опустив, курит злой армянский «беломор» и сквозь зубы такие слова иной раз цедит, что орденоносцу вроде бы и ни к чему вовсе. Почему? И ведь грех ему на невнимание, неуважение обижаться, и двор не двор у него, а — бычится!
А почему это завмаг Клавдия Бакланова на каждом углу жалуется, что «пить стали безбожно»? Почему это ей-то обидно, если план она водкой перевыполняет?
Но, может быть, все эти вопросы и привели к тому, что даже глухая бабка Тетериха толкует сегодня про вторую коллективизацию. Может, и поругают где, погрозят за эти словечки пальчиком, но прижились они в Приречном и естественное употребление имеют.