Выздоровление
Шрифт:
— Когда ж ты, сынок, женишься? — спрашивала мать, и, стремясь не обидеть ее, я отмахивался не так энергично.
С отцом мы говорили о школьных делах и играли в шахматы. Он теперь был директором, седины в висках у него прибавилось, и говорил он устало, хотя не скажешь, что неохотно.
Все казалось мне знакомым-перезнакомым, и я как-то не очень загорался. Только, рассказывая о Сане, о его колхозе, забывал о шахматах.
— Правильно все, — вздыхал отец. — Все от человека зависит. И, честное слово, хочется, чтобы поменьше зависело! При советской власти шестьдесят лет с гаком живем, а все надеемся на доброго дядю, на то, что не пешка и не гребец какое-то кресло займет…
«Гребец», по-отцовски, —
— Ничего веселого нет, — хмурился отец. — Мои кадры тоже кое-что усвоили. Лекцию на ферме прочитать — никого не дошлешься. А зачем, говорят: им лучшая лекция — вывеска в магазине «Только для животноводов»! Но и вывеска, действительно, есть, вот в чем дело.
Я опять вспомнил Санину «Весну», заведенные там порядки. Кое-что домысливал, дорисовывал тут же, не прерывая своей речи.
— Трудновато твоему Сане, — говорил отец. — Это ведь только мы звоним: хозяин нужен. А нужен пока только нестроптивый исполнитель. От твоего Сани хлеб требуют, а он дал людям с картошкой развязаться… Погладили его по головке?
— Погладили! — усмехнулся я.
— Но ты держись за него, — советовал отец. — Не может быть, чтобы… А тебе матеус идет, друг ситный. Зеваешь!
Пробовал я и писать на родине. Отец рассказывал про какого-нибудь занятного земляка, и я домысливал его жизнь. Входил даже во вкус, но отпуск неожиданно кончался, иссякал, и надо было возвращаться в Мордасов. Это было забавно: выехать из дома, сесть на поезд и, посиживая у вагонного окна с журнальчиком, ехать… домой.
Однажды, вернувшись вот так, я нашел свою дверь взломанной. Оказалось, лопнула проржавевшая труба отопления, и соседей снизу основательно залило. Без суда и следствия я выплатил им семьдесят сунутых матерью «на дорожку» рублей, и мирное сосуществование было продолжено.
В ту зиму какое-то непонятное затишье висело над Мордасовом. Столько было заявлено, и вдруг все успокоились. Не добрые ли старые времена воротились?
С помпой заявленные нашей газетой темы и рубрики становились дежурными, летучки опять тянулись часами, и Авдеев развлекал нас свежими мордасовскими сплетнями, а Великов вспоминал свою райкомовскую молодость. И опять что-то позарез требовалось, чтобы быстрее побежала кровь в жилах и паста в шариковой ручке.
После отпуска за восемьдесят четвертый я с излишествами предавался любви и чуть было не женился…
Однажды, шагая на работу с достоинством заведующего отделом, я заметил, что от редакции до райисполкома протянулся ряд аккуратных лунок, выдолбленных вдоль натоптанной дорожки. «Наверное, забор, наконец, поставят», — подумал я, но днем в окно моего кабинета стал долетать шум дизеля и потрескивание электросварки, а к вечеру этот прогал, через который выходили пастись на газонах административно-культурного центра Мордасова пестрые райцентровские коровы, заполнил ярко-зеленый щит с изображением элеватора, лобастого быка и мощного «Кировца», протянувшего пенистую борозду. На щите резко выделялись оранжевые метровые буквы. «Перестройка — дело всех и каждого», — прочитал я, направляясь домой, и, честное слово, шаг мой стал более упругим.
Опять все ждали перемен. Взбодрился Моденов, о перестройке с видом знатока разглагольствовал редакционный шофер: прилежный читатель газет и телезритель, он информировал нас в основном о «снятых головах». И вот поставлен на железные столбы зеленый транспарант. Я еще видел, как, останавливаясь, читали его отпущенные на каникулы первоклашки, пробегали глазами нагруженные сумками домохозяйки, поворачивали головы прибывающие в центр сельские жители.
Но такая уж судьба у наглядной агитации, рассчитанной на долговременное воздействие: зеленый щит вскоре перестали замечать, вернее, придавать ему соответствующее значение. Приходилось
— Сынок, а где тута собес? Кума говорила, гдей-то под флагом…
— Да вон же, бабк, райисполком! Слева от перестройки…
Редакция, следовательно, располагалась справа, но тоже в стороне.
Формально за перестройку мы взялись основательно. Утверждены были рубрики на все случаи жизни, а именно: «Перестройку — каждому участку», «Перестройка: каким быть специалисту?», «Перестройка и молодежь», «Кто тормозит перестройку?». Для выступлений ответственных товарищей планировалось применить рубрику «Ускорение: задачи и перспективы». Великов ни одной планерки, ни одной летучки не пропустил, чтобы не проинформировать нас, как он сегодня понимает перестройку работы редакции. Каждый раз он запевал явно с чужого голоса, и это свидетельствовало о том, что и наш райком еще не определился по части формулировок. Почему-то всем очень хотелось беспроигрышную формулу иметь, как в спортлото…
Видя все это, я особой тревоги, беспокойства не испытывал. Мне казалось, что теперь-то любые демагогические уловки не пройдут — жизненной среды им не обеспечено, и вообще отошла малина угодникам и приспособленцам. Центральная печать демонстрировала нам, районщикам, как следует обращаться с «инструментом созидания», и приемы были просты: пиши правду, раскрывай вчера еще запретные темы, думай сам и заставляй думать другого. Таким образом, за себя я не беспокоился.
Но я не учитывал одной важной детали. Устав возмущаться разбойничьей великовской правкой, я сначала искусственно подгонял добытый материал под заскорузлые требования редактора, а потом и сам не заметил, как начал халтурить. Теперь же с увлечением брался, например, разоблачать некомпетентность, «спутанность» специалиста, кстати давнего моего шефа по комсомолу Гудошникова, перешедшего в инженерный отдел райагропрома, придумывал прозрачный, естественный заголовок (в данном случае — «Гудошников не в курсе…»), но потом, уже в полосе, вместо живой и понятной речи читал связанные немудрыми диалогами кондовые штампы, которые только создавали видимость анализа. Конечно, так все еще говорили и на районных мероприятиях, недалеко ушла от казенщицы и областная газета, в которой я так любил «возникать», но это не могло быть оправданием. Особых мук творчества не испытывали Авдеев и Карандаш, четко выполнявшие требование редактора, чтобы ни один номер не выходил без критического материала.
Нашей газете не хватало новизны. Иной раз еще говорили о критикуемом, но никогда о том, как это было написано. Поворошив амбарные книги, я попробовал соорудить нечто вроде старых «Заметок публициста» об ответственности и чувстве вины, ввел в обиход некоторые фамилии и адреса, и редактор подписал «заметки» в печать без корректив, он же и рубрику присобачил удачную: «Журналист заостряет внимание», — но даже чего-то похожего на резонанс эта публикация не вызвала. Молчали и Моденов, и Саня. И тогда я растерялся. Ну вот, кажется, все перед тобой открыто, запретных тем нет, а ты слаб и беспомощен. И нельзя вроде удовлетворяться строчкогонством, но оставалось только это — кормить газету строчками, благо, что она у нас скотина неразборчивая.
Я сам в то время подготовил не один материал о сокращении заседательской суетни, бумаготворчества, под которыми подписывались секретари парткомов, один председатель колхоза и два специалиста, но ничего подобного на деле не происходило. Часами тянулись заседания исполкома райсовета или бюро райкома, и, слушая все, что на них говорилось, я дурел, как от наркотиков. Только не радужные картины рисовались мне, а полнейший завал, будь то какой-нибудь колхоз, коммунальное хозяйство или служба быта. Казалось, невозможно уже что-то поправить, изменить, перестроить. И я был не один такой впечатлительный.