Взрыв у моря
Шрифт:
Скрипя кирзовыми сапогами, Калугин медленно прошел по накалившейся серой гальке мимо полуобвалившихся траншей, обрывков колючей проволоки и врытых в землю рельсов до нефтебазы — сейчас ее восстановили, расширили, и ее нельзя было узнать. Он хотел пройти на ее территорию, но для этого нужно было выписать пропуск. Конечно, он мог объяснить по внутреннему телефону в проходной, что когда-то был моряком и по приказу командования участвовал в ликвидации старой нефтебазы — военного объекта, захваченного противником, и ему, может быть, разрешили бы походить по ее территории, а может, и не разрешили бы.
И Калугин пошел дальше, туда, где с лейтенантом Гороховым и еще двумя десантниками они прикрывали огнем из автоматов отход уцелевших товарищей, которые должны были погрузиться на катер.
Вдруг Калугин увидел недалеко от воды синеватый пятнистый валунок. Он! Точно, это был он… Из-за него, распластавшись на гальке, Калугин вел огонь. Даже косые следы царапин от пуль видны…
Калугин встал на корточки, стал разрывать рукою сырую гальку, и пальцы его наткнулись на стальную острую пулю, как жало в теле, сидевшую в крупном песке. Он выцарапал ее и покатал на ладони, тяжеленькую и гладкую, совсем новенькую, точно вчера выпустили ее из ствола, чтоб
— Отойди, солдатик, с солнца — застишь! — попросил его какой-то рыхлый белотелый курортник. Конечно же, он казался странным в эту жару, среди загорелых тел, в своей солдатской форме, в пыльных, изломанных на подъеме кирзовых сапогах. Война только кончилась, и люди хотели поскорей забыть о ней, и, кто мог, ехал сюда, на юг, полуголодный и тоже разоренный, но солнечный, с плеском моря и запахом глициний. Ехал сюда, чтоб оправиться от ран, оттаять, отогреться от военных стуж, болей, потерь и тоски. Калугин ушел с пляжа, поднялся повыше и по каменной извилистой тропе пошел вдоль кустов цветущего боярышника и кипарисов к дальнему, туманно-синему от дымки Дельфиньему мысу. Шел он долго, упорно думая о своем. Возле мыса по-прежнему было пустынно и глухо. Высокий, громадный, мощный, с плавно изогнутым скалистым хребтом и острым носом, он был до того необычаен и красив, что Калугин несколько минут неподвижно смотрел на него, силой подавляя вспыхнувшую в нем радость. Никогда не видел он его днем, при свете солнца и со стороны…
Возле мыса шумел свежий, солоноватый ветер и яростно пенились сверкающие на солнце гребешки волн, а Калугин все стоял и смотрел, смотрел на мыс. Потом тихо, почти неслышно сказал:
— Ребята, как здесь хорошо. А мы ведь тогда и не знали этого, не до того было. И ты, Костя, после войны хотел побывать здесь, а побывал я…
Мыс стал медленно расплываться в его глазах.
Может быть, до сих пор в его пещере хранится сверток морской формы? Даже наверно. Но как туда забраться? Странно, что тогда удалось… От этого мыса, с трудом припоминая дорогу, Калугин двинулся в том направлении, в каком шел тогда, мокрый и холодный, в чужой вонючей форме, изнемогая от голода, жажды и страха. При ярком свете дня и чувстве полной безопасности все вокруг казалось совсем иным, чем тогда, и он едва нашел ту узенькую окраинную улочку с водонапорной колонкой и домиками, в которые он той ночью стучался. Правда, тот домишко с низкой оградой, в которой до сих пор не хватало многих дощечек и куда его побоялись пустить, он сразу узнал. Постоял, посмотрел в его окна. У домика прыгали через скакалку маленькие девочки в разноцветных трусиках: одна вела счет, вторая прыгала, а третья, с капельками пота на лбу, уже отпрыгала и ревниво посматривала на легкие желтые сандалии, ловко перелетавшие через веревку. Были это дети уцелевших родителей или приезжие?
Заходить в этот дом было ни к чему. И ни к чему было стучаться в тот каменный дом с железной, свежеокрашенной крышей, к которому он тогда не рискнул даже приблизиться. Дом был по-прежнему добротен и чем-то чужд ему.
Зато подходя к ветхому, приземистому домику тети Даши — как только сохранился! — он почувствовал сильное сердцебиение. Он постоял в сторонке, успокоился и только после этого негромко стукнул в дверь. Ему открыла незнакомая костлявая старуха в длинной, сборчатой крестьянской юбке и сказала, что они не сдают комнаты. Тогда он спросил о старых жильцах этого домика и узнал, что бывшая хозяйка погибла где-то в Германии — немцы угнали, ее отец в прошлом году помер здесь, а девочку взяли дальние родственники в Рязани.
Глава 28. ОСТАЛСЯ НАВСЕГДА
Калугин шел по тихой зеленой улочке, пристально и напряженно всматривался в лица людей — может, встретит знакомых? Не встретил.
Переночевать Калугина пустил случайно встреченный у причала моряк с деревянной ногой. Утром Калугин снова сходил к обелиску. И снова его окружили живые голоса тех, кто лежал под ним.
Калугин искупался, повалялся на гальке, поел в местной столовой и… остался здесь навсегда. Он без труда устроился шофером самосвала, получил койку в общежитии и ездил на карьер под лязгающий ковш экскаватора — возил камень, лес, арматуру, мешки с цементом. И наверно, целый месяц вздрагивал он, слыша, как на карьерах рвут камень — слишком недавно была война. Потом он постепенно привык к взрывам, к равномерному свежему шелесту морской волны в тихую погоду и к грохоту — в штормы, к праздной суете приезжих.
Так он и жил, оглушенный этим огромным, бесконечным морем, солнцем, запахом кипарисовых шишек, крепким солоноватым ветром, дующим со стороны Дельфиньего мыса.
Через два года вместо деревянного обелиска поставили настоящий — железобетонный, с морским якорем, с порожними минами, с тяжелой цепью и бронзовой доской с суровыми словами… Вот это был памятник — такой простоит много веков!
Как-то Калугин гулял с Ксанкой у берега и увидел возле памятника экскурсию — группу ребят-туристов, и услышал слова экскурсовода: «Здесь похоронены бессмертные герои, наши славные десантники-черноморцы, которые…» Внутри у Калугина тихонько засаднило: вот уже и бессмертными героями стали его товарищи, и экскурсии уже начали водить сюда. Может, и он, живой участник того десанта, является бессмертным героем? Ему стало неловко от одной этой мысли… Конечно, он обо всем рассказал Ксанке. Она была совсем еще девчонка и слушала его, закатывая в ужасе глаза и ахая. Маленькая, красивая и хохотушка. Круглолицая, вся в веснушках. Она работала штукатуром на той же стройке, что и он, — восстанавливали старые и возводили по всему побережью новые корпуса домов отдыха. Она приехала сюда из Курской области и жила у дяди. Любила петь песни, фотографироваться на фоне старых парковых скульптур в доме отдыха полярников «Северное сияние», на фоне Горы Ветров, и еще очень любила мороженое. Они поженились и получили небольшую комнату. Вокруг за тонкими стенками жили соседи, и все, что говорилось или делалось в одной комнате, тут же становилось известным во всех других. Но в двадцать три года не так-то много у человека огорчений, и их с Ксанкой жизнь закрутилась, завертелась в радостной суете, суматохе, и было вдосталь любви, доверия, счастья. После работы бегали купаться на море, ездили на экскурсии по городам побережья, купили патефон с множеством пластинок, а в курортный сезон принимали ее родственников, ни разу не видевших моря и привозивших им отличного крестьянского сала, ароматного деревенского масла и меда. Потом родились дети. Повезло же: два парня… Конечно, своего первенца он назвал Костей, чтоб вечно жил в его памяти отделенный командир и друг, который не захотел, чтоб он, Калугин, умер вместе с ним. И вот это — в честь кого назвал он сына — Калугин никому не сказал. Хотел держать и беречь в себе, чтоб потом, когда сын вырастет и станет понимать такие вещи, открыться ему. Когда родился второй мальчик, Леня, Ксанка ушла с работы, а Калугин пересел с самосвала на большой пассажирский автобус: надоело чувствовать боль в ушах — это когда камень с грохотом валился из ковша экскаватора в металлический кузов машины; надоели пыль и грязь — домой возвращаешься такой чумазый, что полчаса отмываешь под краном руки от масла, а шею от пыли и копоти. И потом эти вечные авралы и работа по две смены подряд. Вернешься, грохнешься на койку — и весь день спишь, хоть из орудий пали под ухом… В пассажирском автобусе можно было работать в приличной куртке с почти чистыми руками, и был у него теперь строго нормированный рабочий день. А когда дети подросли, Ксанка опять пошла на работу: с помощью всезнающего Семена Викентьевича ей удалось устроиться в местную гостиницу «Глициния» вначале горничной, а потом и дежурным администратором. Он же посоветовал Калугину перейти водителем в таксомоторный парк — жизнь таксиста куда интересней и самостоятельней: ты не прикован к одному автобусному маршруту с точным графиком. И график работы очень удобный — есть когда поиграть с детьми, порыбачить, покупаться и гостей пригласить. И он зажил в новом, стремительно бодром ритме: утром — в Кипарисы, в диспетчерскую за путевым листом, в машину и весь день — в разъездах. Скучать не приходилось. Он записался в художественную самодеятельность при клубе таксопарка и нередко выступал на вечерах: пел с Ксанкой в два голоса на сцене, подыгрывая на гитаре или баяне. Он считался одним из лучших таксистов парка, прекрасно знал машину, лихо водил по рискованным горным дорогам и всегда перевыполнял план. Был водителем первого класса и первым по безаварийности, по экономии бензина, смазочных масел и резины. Директор таксопарка, бывший фронтовик, подполковник в отставке, во всем шел навстречу бывшему бойцу морпехоты, и в числе одного из первых пересадил Калугина на новенькую «Волгу», только что полученную с завода — на ней было приятней и, чего греха таить, выгодней работать, — и дал ему исполнительного, аккуратного сменщика…
Все, как говорится, было в норме. А когда Калугин получил отдельную двухкомнатную квартирку, на которую было столько охотников, счастливей его не было в Скалистом человека…
Одно осложняло их жизнь: с ними жил дядя жены — Ксана настояла, чтоб взять его к себе из комнатушки в полуразвалившемся доме, и Калугин неохотно, но согласился: старик был упрям, резок, несговорчив и имел странную привычку — это уже позже, когда они зажили получше — пристально смотреть в глаза Калугина, точно подозревал его во всех смертных грехах, и Калугин редко выдерживал его взгляд. Старик не хотел переселяться, но Ксана чуть не силой перевезла к ним его вещи… Ксана считала себя очень обязанной ему, да и к детям он имел подход: когда-то были свои, будет в помощь. В общем все было хорошо, редко бывает лучше. А вот с Костей… Соседи поговаривали, со шпаной связался. Покуривать стал, грубить, огрызаться. А собственно, почему? Чем уютней становилось дома, тем реже бывал в нем Костя. Калугин долго не понимал, в чем дело. Да и, признаться, не было времени, чтоб понять. А надо было найти время.
А сколько он, Калугин, тратил понапрасну времени на пустяки, на мелочи и не вдумывался, не придавал значения тому важному, что видел вокруг. Ведь не скажешь, что не замечал он ничего такого в Семене Викентьевиче… Недобрый ведь старик, если разобраться! Внешне любезный, рассудительный, заботливый, он очень любил опутывать людей своими услугами, обещаниями, делами — и все их он, к сожалению, твердо выполнял, — и это для того, чтобы в душе насладиться своей властью, зависимостью других от него, да и прямой выгодой. Калугин частенько звал его в гости, и не было случая, чтобы тот не явился, не пил вместе с другими гостями, не уписывал за обе щеки вкуснейшие Ксанины пироги, не поучал всех, как надо жить и трудиться во славу общества… Зачем звал в гости? Да затем, что проще и спокойней — не портить с ним отношений. И временами думалось — мог он еще пригодиться в будущем… А почему Костя исчезал из дому? Да потому, что неуютно, одиноко было ему дома — Ленька не в счет, Ленька слеплен из совсем другого, чем он, теста! — и ничего не давал Косте он, отец, такого, что должен был дать мальчишке в его годы! И если говорить начистоту, по-мужски, не щадя себя, поддался он, Калугин, в чем-то некоторым обстоятельствам курортной жизни и соблазнам своей профессии, чего-то лишился, что-то потерял; захлестнули его непростительная суета, беспечность и, если разобраться, мелкие заботы. Одно тянет за собой другое, не хочешь, а тянет — и начал он немного хитрить, лукавить, выгадывать. И первым это заметил Костя… И вдруг Калугин подумал — и эта мысль ошеломила его своей беспощадностью и болью, — война для него еще не кончилась; он там, на плацдарме, прикрывает огнем своих; он лежит, распластавшись, на холодной и скользкой, обдаваемой брызгами гальке, и ведет из-за валунка прицельный огонь по цепям противника, и должен, и обязан, вжавшись, вцепившись в этот клочок земли, держаться до последнего патрона и вздоха, потому что иначе его товарищи — а они почти все ранены — не успеют сесть на катер и погибнут, и с ними погибнут его честь, совесть, счастье, право называться человеком. Он еще не ушел с того плацдарма — не ушел, не покинул его! — еще свистят вокруг него пули и осколки, еще стелется, оседая на его лице, черный едкий дым. Еще он должен вести огонь по врагу, чтоб спасти своих товарищей, своих детей, себя…
Глава 29. ТРЕБУЕТСЯ ШТОРМ
Внезапно Костя увидел отцовскую машину неподалеку от съемочной площадки на берегу моря. Он спрятался за полную курортницу с зонтиком и выглядывал из-за ее спины. Вначале отец внимательно смотрел на съемки через полуопущенное боковое стекло, потом закурил сигарету, вышел из такси. Костя испугался: у отца были очень зоркие глаза, и он мог заметить его даже в толпе.
— Калугин! — услышал Костя, сердце его дернулось, и от страха он пригнулся. Однако кричали не ему. Грузный и совершенно лысый человек в клетчатом костюме, стоявший за веревочным ограждением возле режиссера, быстро пошел к толпе, за которой находилось отцовское такси.