Я, Цезарь
Шрифт:
Смерть сидит рядом с его постелью и смотрит на него, не отрывая двух черных провалов в черепе, таких пустых, таких переполненных… Серебристые лунные блики скользят по гладким костям.
Цезарь отважно поднимает на нее глаза, и они играют со Смертью в гляделки, а потом его веки слипаются, и он засыпает так спокойно, будто его напоили ивовым настоем или черным маковым молоком, что варят на берегах Леты.
Он умрет однажды и знает об этом, в осознании конечности своего пути он учится черпать уверенность и бесстрашие. Когда она придет к нему в последний раз и
Цезарь спит, и Смерть сторожит его покой.
Позже ему будут говорить, что чаще всего улыбается он во сне.
Hominem quaero
Устроившись на лежанке с поджатыми по-детски ногами, Цезарь смотрит невидящим взглядом в окно, скрытое за мерцающей пластинкой слюды, и запихивает в рот ломтики спелого персика, не чувствуя вкуса, как жующая сено лошадь.
Мысли заполоняют его целиком и уносят прочь от мира, лишь бренное тело остается в доме, а сам Цезарь – далеко, меряет шагами площадь перед зданием Сената, испепеляя его осуждающим взором.
Сенат поставил Суллу во главе армии, чтобы разбить понтийского царя. Теперь у Суллы есть собственное войско, выделенное ему правительством на законных основаниях. Все равно, что хозяин дома сам поднес бы грабителю ключи.
– Сборище старых ослов! – кричит Цезарь, врываясь в своих мечтах в Сенат. – Народное собрание дальновиднее вас и пыталось воспротивиться этому решению, но, боюсь, сейчас уже поздно.
Липкий персиковый сок капает на домашнюю тогу; чтобы его оттереть, Цезарь слюнявит палец, бурча:
– О, благородные патриции, вы страдаете расслаблением мозга!
Ему ужасно хочется с кем-нибудь поделиться своими соображениями, не опасаясь, что его перебьют, назовут мальчишкой и посмеются.
Но мать, как и положено благонравным матронам, далека от политики, а его приятелей занимают попойки, гладиаторские бои и потешные сражения, во время которых они бряцают мечами, радуясь, что отметили друг друга царапинами в шутливой потасовке. Еще все они наперебой влюблены, и это лишает их остатков разума: они пишут дурные стихи, неумело щиплют арфы и мечтают о чьих-нибудь глазах, похожих на звезды, вечном блаженстве слияния душ и прочей щенячьей ерунде.
Цезарь мечтает, как муж его тетки полководец Гай Марий придет к нему за военным советом, благодаря которому Сулла потерпит позорное поражение, а Марий со слезами на глазах пожмет его руку и скажет, что никогда не встречал подобной стратегической дальновидности в столь раннем возрасте.
И он не пишет никаких дурацких стихов, возможно, лишь бросает в печку пустые листы с одной начальной строкой «О Рим, осененный божественной милостью!»
Дальше у него не получается сочинить, ни Каллиопа, ни Эвтерпа, ни, уже тем более, Эрато6 его не благословили. Ему остается только писать повесть о собственной жизни, которая обязательно будет блистательной. А Рим, осененный божественной милостью, может катиться в Тартар. Фигурально выражаясь, разумеется.
Впрочем, пока с
Держать при себе мысли, порхающие быстрокрылыми птичками в сознании, становится все труднее, они делают его беспокойным и требуют беседы.
Разговор с глупцом тягостен и вреден для ума, разговор с мудрецом – живительный источник познания, но все знакомые Цезарю мудрецы давно умерли, они живы лишь на пергаменте старинных свитков и не могут ответить на все его вопросы.
Подходящий собеседник находится поистине удивительно, когда однажды Цезарь случайно сбивает со стола глиняную амфору с вином. Блики медового солнечного света плавают в красной влаге среди осколков.
У прислуживающего Цезарю раба, наклонившегося, чтобы прибрать беспорядок, вдруг мелькает на губах задумчивая улыбка, через миг сменяющаяся обычным бесстрастным выражением ожившей мебели, имеющей по прихоти богов те же конечности и голову, что и у свободных людей. «Нет ничего совершеннее, чем наше общество. У нас нет ничего, что противоречило бы справедливости и добродетели. Что же касается рабов, то их собственно не следует брать в расчет».7
– О чем ты сейчас подумал? – с любопытством спрашивает Цезарь раба, проследив направление его взгляда.
Сам он видит на полу разбитое целое, окропленное алым.
– О гражданской войне, доминус8, – отвечает раб, не разгибая спины и не поднимая взгляда, как положено всем низшим.
Но ответ, слетевший с его губ, принадлежит не животному и не мебели.
У раба птичий греческий акцент, проклевывающаяся проплешина на макушке и короткое имя плебея и чужеземца. Его рот словно бы все время улыбается, а глаза – внимательные, как у хорошо обученной собаки.
Цезарь начинает задавать ему вопросы, как той женщине из лупанария, сначала редко, а затем все чаще, и раб не кажется удивленным, откликаясь на интерес пытливого юноши. Он отвечает бойко и споро, он говорит, что родился вольным человеком, но уже почти об этом забыл, и что на его родине бывают холодные вечера, и темно-синяя глина Аттики поразила его в свое время больше белоснежного мрамора Пароса, и что греки ненавидят название Ахайя, которым римляне лишили его страну лица, и что Сулла, собрав там войска, пойдет с ними на Рим.
– Боги! – Цезарь восторженно хлопает в ладоши. – Я тоже так думаю! Но, похоже, во всем Риме это не приходит никому больше в голову. Как они не видят, что за человек этот Сулла? Как не понимают, что он желает себе той же власти, что была у царей? Они словно ослепли, оглохли и заперли разум на замок! А что, по-твоему, хочет сделать Сулла?
– Он возьмет Город приступом и станет диктатором. Многие поплатятся тогда за свою слепоту.
Это был первый раз, когда Цезарь узнал, что его раб Косма никогда не ошибается.