Я дрался с самураями. От Халхин-Гола до Порт-Артура
Шрифт:
В Омске нас наконец помыли в гарнизонной бане — после двух недель пути это был праздник. В следующий раз искупались уже в Байкале — дорога шла берегом, и когда эшелон остановился перед семафором, солдаты с улюлюканьем высыпали из теплушек и бросились в озеро, но сразу выскочили, как ошпаренные, обратно: даже в разгар лета вода была ледяная, — а потом долго пели «Славное море, священный Байкал» и «По диким степям Забайкалья».
В Улан-Уде случилось чепе: на привокзальной площади двое наших солдат задержали уголовника-рецидивиста, за которым гналась милиция. Хотя урка размахивал ножом, солдаты обезоружили его и скрутили. Вообще, за годы войны ворья в тылу развелось видимо-невидимо, а банды, называвшиеся
В Чите запомнился не сам город, пыльный и серый, заслуженно прозванный «всесоюзной гаупвахтой», а обходчик, с которым я разговорился на станции. Стрельнув закурить, он сказал: «Ну и силища прет на восток! Кисло придется самураям. Они предчувствуют, крысы. Японский консул в Чите — так тот каждый день сидит с удочкой у речки под мостом, эшелоны считает. Считай, не считай, все едино хана будет!»
Наконец, в последних числах июня мы пересекли советско-монгольскую границу. Выгрузились в Баян-Тумэни. Неподалеку от станции видели огромное кладбище списанной бронетехники — десятки раскуроченных проржавевших корпусов от танков БТ, подбитых шесть лет назад на Халхин-Голе. Помню, я еще подумал: жестокие же там шли бои.
Дальше к маньчжурской границе дивизия двинулась пешим ходом — топать предстояло километров четыреста. Хотя я на своем веку участвовал во многих наступлениях, но такого скопления людей и боевой техники, как здесь, мне видеть еще не доводилось — на станцию прибывали эшелон за эшелоном, войска спешно разгружались и — колонна за колонной — уходили в степь, где вдруг стало тесно. Ревели дизелями сотни танков — новеньких, только что полученных с Урала, а экипажи опытные, ветераны, фронтовики, отвоевавшие в Европе, — следом тягачи тащили осадные орудия, пылили грузовики, бронетранспортеры, кавалерия, «Катюши», и опять пехота. Ну и нагнали же нашего брата! Даже в небе было тесно — над головой то и дело проносились самолеты — истребители, бомбардировщики, штурмовики, транспортники.
Степь пахла уже не полынью, а бензином и соляркой. Пыль висела над колоннами плотным бурым облаком, оседала на лицах, похрустывала на зубах. Жара адова — градусов под сорок, а то и больше — пот ест глаза, в глотке пересохло — а воды всего одна фляга на целый день. Вокруг — безводная степь, по сути полупустыня; солончаки. Первое же озерце, встреченное на пути, оказалось соленым — потом долго не могли отплеваться. Идешь как по сковородке, на привале просто так на землю не ляжешь — жжет даже сквозь гимнастерку. Раскаленная земля, раскаленное небо. Ветер приносит не прохладу, а зной — горячий, словно из печи, вздымает пыль, сечет кожу песком и мелкими камешками, при вдохе, кажется, обжигает легкие. Этот суховей старожилы зовут «гобийцем»: потому что дует с юго-запада, от пустыни Гоби.
До границы шли около недели — днем и ночью, с короткими привалами, спали всего часа по три, по четыре — так что под конец марша буквально валились с ног от усталости, засыпали на ходу. По ночам степь будто клокотала танковыми и автомобильными моторами, темноту полосовали лучи фар и прожекторов, — но даже этот лязг, рокот и гул были не в состоянии заглушить топота пехоты. Днем мела песчаная поземка, вездесущий песок набивался повсюду — в глаза, в еду, в воду. Повезло тем, у кого, как у меня, котелки были немецкие, трофейные, с крышечкой — а наши, открытые и круглые, приходилось прикрывать пилоткой, газетой, а то и просто ладонью, и все равно каша была пополам с песком. Впрочем, от убийственной жары еда не лезла в глотку, не хотелось даже курить — только пить! Жажда душила. Вода — строго по норме. У редких встречных колодцев выставлена внушительная комендантская охрана. Бесконечные марши
А уже на следующее утро весь личный состав бросили на земляные работы. Ископали все окрест — окопы, траншеи, ходы сообщений, землянки, укрытия для машин. Солдаты ворчали — зачем? разве не собираемся наступать? Но тут офицеров вызвали в штаб и устроили головомойку — за разговоры о предстоящей войне. Было категорически приказано всякую болтовню о наступлении прекратить. Армейская печать запестрела заметками об обороне. Не знаю, удалось ли таким образом усыпить бдительность самураев, но нас это точно не обмануло.
Тем временем в дивизию прибывало пополнение. На призывников 27-го года больно было смотреть — «дети войны», хилые, выросшие на голодных тыловых пайках, кожа да кости. Да и прибывшие из резерва Забайкальского фронта казались заморышами — тощие, в поношенном обмундировании, в обмотках — неслыханное дело для нас, фронтовиков. Так что само собой возникло негласное деление на «западников» и «восточников». Правда, нос мы особо не задирали — все понимали, что, пока мы дрались на Западе, они здесь, на Дальнем Востоке, прикрывали нам спину. Японцы постоянно прощупывали здесь нашу оборону — сколько было нарушений границы, сколько обстрелов, сколько тревог. Самураи притихли только после Сталинграда.
Да и лиха «восточники» хлебнули не меньше нашего. Забайкальский фронт не только прозвали «тыловым», но и снабжали по скудным тыловым нормам — 360 грамм хлеба в день, жидкий суп — вода на воде, — никакого приварка. Многие не выдерживали и сбегали от голода, от цинги на запад — воевать. Знали, что поймают и отправят в штрафбат, но сознательно шли на это — уж лучше погибнуть в бою, чем загнуться от голодухи…
Кроме пополнений, был и еще один верный признак скорого наступления — из санчасти выписали всех, кто там кантовался. А нам вкатили прививки от чумы и прочей холеры — ожидалось, что самураи могут применить бактериологическое оружие. Так что к августу уже ни у кого не оставалось сомнений — вот-вот начнется.
Мы, офицеры, давно выучили карты будущего театра военных действий наизусть. Наш тамцак-булакский выступ — как кулак, занесенный над Маньчжурией: сам бог велел наступать с этого обширного плацдарма, чтобы окружить, рассечь и разбить Квантунскую армию. Понимая это, японцы отвели две трети своих сил за Хинган, оставив в приграничной полосе лишь войска прикрытия. Нам следовало, разгромив их, как можно скорее двигаться через обширную полупустыню к хинганским перевалам, чтобы оседлать их раньше подхода главных японских сил.
Вечером 8 августа войскам, наконец, объявили о начале войны с Японией. После митинга, уже в темноте, выдвинулись к маньчжурской границе. Помню, ночь была на редкость непроглядная. Тут и там над степью взлетали сигнальные ракеты — зеленые, красные. Вдали, в глубоком японском тылу, за грядой сопок, полыхали зарницы, глухо рокотало — это наша дальнобойная артиллерия обстреливала вражеский укрепрайон. Помню минутную паузу перед самой границей. Потом мимо пролязгала «тридцатьчетверка» с включенными фарами, затормозила у сопки, за которой — Маньчжурия, и выстрелила из пушки. Это был сигнал. Тут же вся степь взревела сотнями моторов, озарилась сотнями фар — ослепительный огонь волнами заколыхался над равниной. Я посмотрел на часы — час ночи 9 августа 1945 года.