Я, грек Зорба (Невероятные похождения Алексиса Зорбаса)
Шрифт:
– Ее уже и черви начали жрать, вот те крест! – сказал Мимифос и перекрестился.
Дядюшка Анагностис покачал своей маленькой аристократичной головкой:
– Тебе это в диковину, дурачок? Человек ведь наполнен червями с того часа, как рождается на свет, просто мы их не видим. Как только учуют они, что мы уже смердим, так и появляются из своих дыр, совсем белые, как те, что в сыре!
На небе зажглись и повисли первые звезды, подрагивая, словно серебряные колокольчики, и вся ночь наполнилась мелодичным
Зорбас снял висевшую над кроватью покойной клетку с попугаем. Осиротевшая птица испуганно забилась в угол и все смотрела оттуда, так ничего и не поняв. Затем она скорчилась и спрятала голову под крыло.
Когда Зорбас снял клетку, попугай вскочил, попытался было заговорить, но Зорбас протянул к нему ладонь и ласково сказал:
– Молчи. Молчи. Пошли со мной.
Зорбас наклонил голову и посмотрел на покойную. Смотрел он долго. Горло его сжали спазмы. Он хотел было наклониться и поцеловать ее, но сдержался.
– Прощай, – прошептал Зорбас.
Он взял клетку и вышел во двор. Заметив меня, Зорбас подошел, сказал: «Пошли» – и взял меня за руку. Зорбас казался спокойным, но голос его дрожал.
– Всем нам тот же путь уготован… – сказал я, желая утешить его.
– Спасибо за утешение! – язвительно ответил Зорбас. – Пошли.
– Подожди, Зорбас. Сейчас ее выносить будут. Подожди, посмотрим… Выдержишь?
– Выдержу… – глухо ответил он.
Зорбас поставил клетку на землю и стал, скрестив руки.
С непокрытой головой из комнаты покойной вышли дядюшка Анагностис и Контоманольос. За ними показались четыре танцора, все еще с апрельскими розами за ухом, в приподнятом настроении, подвыпившие. Они держали за четыре угла дверь, на которой лежала покойница. Позади шел лирник с критской лирой, далее – десяток продолжавших жевать веселых мужчин и пять или шесть женщин, каждая с кастрюлей или стулом в руках. Последним шел Мимифос с туфельками на шее.
– Убийцы! Убийцы! Убийцы! – кричал он и смеялся.
Дул горячий влажный ветер, море разозлилось. Лирник поднял смычок, и в теплой ночи зазвенел его сладостный голос:
Но почему же на закат ты, солнце, поспешило…
– Пошли! – сказал Зорбас. – Все кончено…
XXIV
Мы молча шли по узким улочкам села. Чернели совсем мрачные дома, иногда лаяла собака или мычал, вздыхая, бык. Иногда ветер доносил до нас радостные и журчащие, словно игривая вода, звуки колокольчиков на критской лире.
Мы вышли из села и направились к себе на берег.
– Что это за ветер дует, Зорбас? – спросил я, чтобы прервать тягостное молчание. – Южный?
Но Зорбас все так же молча продолжал идти вперед, держа, словно фонарь, клетку с попугаем.
Когда мы пришли на берег, Зорбас спросил:
– Проголодался, хозяин?
– Нет, Зорбас.
– Спать хочется?
– Нет.
– И мне тоже. Давай посидим на гальке. Хочу спросить кое о чем.
Оба мы устали, но спать не хотелось: не хотелось лишаться горечи минувшего дня. Сон казался нам бегством в минуту опасности, и спать было стыдно.
Мы сели у моря. Зорбас поставил клетку между ног и некоторое время молчал. Грозное созвездие поднималось из-за горы – многоглазое чудовище с изогнутым хвостом. Время от времени звезды отрывались от него по одной и падали вниз.
Зорбас смотрел на звезды, разинув рот, словно видел их впервые.
– Что там вверху творится! – пробормотал он.
Помолчав еще немного, Зорбас наконец решился.
– Можешь ли ты сказать мне, хозяин, – промолвил он, и голос его прозвучал в теплой ночи торжественно и взволнованно, – можешь ли сказать, что это все значит? Кто сотворил это? И зачем сотворил это? А больше всего меня интересует, – голос Зорбаса был полон гнева и страха, – почему мы умираем.
– Не знаю, Зорбас! – сказал я, и мне стало стыдно, будто меня спрашивали о чем-то самом простом, самом важном, а объяснить я не мог.
– Не знаешь?! – сказал Зорбас, выпучив глаза.
Точно так же выпучил он глаза и тогда, когда спросил меня, умею ли я танцевать, а я ответил, что в танцах ничего не смыслю.
Зорбас помолчал немного, затем его вдруг прорвало:
– Тогда к чему все эти дрянные бумажки, которые ты читаешь? Зачем ты их читаешь? Если там не про это написано, то про что же тогда?
– Там написано про скорбь человека, который не в силах найти ответ на поставленные тобой вопросы, Зорбас.
– Ну так плевал я на их скорбь! – крикнул Зорбас, возмущенно ударив ногой о гальку.
Услышав резкие голоса, попугай встрепенулся.
– Канаваро! Канаваро! – завопил он, словно зовя на помощь.
– Ты-то уж помолчи! – отозвался Зорбас, стукнув кулаком по клетке.
Он снова повернулся ко мне.
– Хочу, чтобы ты сказал мне, откуда мы приходим и куда уходим. Ты столько лет уже чахнешь над Соломоновой мудростью, изгрыз, должно быть, несколько тысяч ок бумаги, а польза из этого какая?
В голосе Зорбаса было столько тревоги, что у меня дух захватило. О, если бы я мог дать ему какой-нибудь ответ!
Глубоко в душе я чувствовал, что высочайшее, чего может достичь человек, – не Знание, не Добродетель, не Доброта, не Победа, но нечто иное, более высокое, более героическое и отчаянное – Благоговение, священный трепет. Что пребывает за священным трепетом? Разум человеческий не в силах продвинуться далее.
– Ты мне ответишь? – тревожно спросил Зорбас.
Я попытался объяснить моему товарищу, чту значит священный трепет: