Я и Он
Шрифт:
— Почему это? — Потому что Фауста, при том, что о ней было сказано, все равно соблазнительна. А Ирена нет.
— А сам, между прочим, постоянно тыкаешь меня носом в ее ноги.
— Ирена не соблазнительна. Это тот тип женщины, которую можно захотеть только наперекор.
— Наперекор чему? — Ее же несооблазнительности.
— Что-то я тебя не понимаю.
— Наверно, я невнятно объяснил. Просто Ирена сама напрашивается на такую реакцию из-за ее полной фригидности и неприступности. А тыкаю я тебя в ее ноги потому, что, как уже говорил однажды, своей закрытостью они так и подталкивают открыть их. На самом деле Ирена все время лезет на рожон и будит в тебе не столько зверя желания,
— Насилия? — Ну да, насилия, в смысле изнасилования и даже убийства. На таких, как она, накинулся бы любой разносчик молока или первый попавшийся бродяга, увидевший, что дверь ее дома открыта. Только ничего бы у него не вышло. Все кончилось бы тем, что он придушил бы ее где-нибудь на полу в ванной.
— Ты, часом, не убить ли ее собрался? — Может, и убить. Может, для меня это единственная возможность установить с ней "прямой контакт".
— Ничего себе "прямой контакт"! А любовь? Хотя о чем это я, ведь для тебя такого понятия не существует.
— Да ты и сам не любишь Ирену, — огрызается "он". — Тебе нравится в ней только то, что своей полной неприступностью она не препятствует твоему сублиматорному эксперименту. — И, помолчав, добавляет: — Знаешь, что хоть как-то может склонить меня к замене Фаусты Иреной? — Что? — Подними глаза и посмотри".
Понимаю глаза. В дверях появилась дочь Ирены, Вирджиния. Смотрю на нее, повинуясь "его" подозрительно-настойчивому совету. Худенькая, стройненькая, ножки беленькие, вывернутые, еще не оформились, тянутся вверх, совсем одинаковые, исчезая под коротким платьицем; в общем, девятилетка как девятилетка, больше и не дашь. Зато личико у нее странным образом вполне женское; и дело тут даже не столько в преждевременном проявлении женскости, сколько в каких-то взрослых, почти перезрелых чертах лица. Две волны гладких белесых волос, расступаясь, обнажают продолговатое бледное лицо с узким лбом, голубыми, чуть навыкате глазами, носом-капелькой и пухлым пунцовым ртом. Вывернутые, открытые ноздри дрожат, как у кролика. Нижняя губа припухла, словно от укуса осы. Два лиловых ободка усталости оттеняют глаза. Развязным голоском "он" нашептывает мне: "- Сейчас еще рановато. Вот годиков через пять, не больше, она утешит нас после холодности мамаши.
— Поганец! — Почему поганец? Посмотри на эти глаза и усталые круги под ними. Прямо как у женщины, хотя почему "как"? — Умолкни, противно слушать. Если хочешь, чтобы я с тобой говорил, лучше измени тон. Я требую. И это не просьба, а приказ".
Сказать по правде, я испытываю гораздо меньше отвращения, чем пытаюсь показать, ибо совершенно ясно сознаю, что все эти "его" разговоры насчет матери и дочери — всего лишь ответная реакция на мое страстное желание любить и быть любимым Иреной. Да, "он" враг любви. И если понятие сублимации раздражает "его", из всех последствий сублимации больше всего "его" раздражает именно любовь. Пока я пережевываю эти мысли, Ирена, как заботливая мать, представляет меня дочке: — Вирджиния, это Рико, мой друг. Поздоровайся.
Вирджиния походит, протягивает руку и слегка приседает, выставляя из-под платьица крупную костистую коленку. Потом усаживается за стол и раскрывает журнал с фотороманом.
— Что читаешь? — спрашиваю я приветливо.
Она не отвечает, не поднимает головы — только отгибает краешек обложки так, чтобы я смог прочитать название. Ирена выключает газ, снимает кастрюльку с плиты и обходит вокруг стола, разливая черепаховый суп по тарелкам. Затем садится. Некоторое время мы едим молча. Я и Ирена смотрим друг на друга поверх тарелок. Наконец Ирена спрашивает: — Как
— Что значит "как обычно"? — Ну, то есть хорошо. Самое большее через месяц приступлю к съемкам.
— В прошлый раз говорил, через две недели.
— Задержка вышла. Но на этот раз уже точно: фильм будет запущен в производство через месяц.
— А почему ты так поздно пришел к режиссуре? — Не было желания. Я отказывался от многих предложений. Чувствовал в себе какую-то неуверенность, незрелость.
— Как будет называться твой фильм? — "Экспроприация".
— Какое странное название. Это что, фильм о новых застройках? — Почему о новых застройках? — Ну просто сейчас часто можно услышать: "муниципалитет экспроприирует земли под новые застройки" или что-то в этом роде.
— Нет, это не будет фильм о новых застройках.
— Тогда расскажи, о чем будет твой фильм.
Пока я пересказываю сюжет фильма, Ирена уносит тарелки и, стоя у плиты, вилочкой переворачивает на решетке бифштексы. Тем временем девочка смотрит на меня неподвижно, но без всякого интереса, как смотрят на неодушевленный предмет; она постоянно дергается и гримасничает, то рот скривит, то нос сморщит, а то начинает попеременно закрывать глаза или ухватит зубками нижнюю губу и, как следует покусав, выплескивает ее с шумом. Ирена старательно занимается бифштексами и не встревает в мой рассказ. Когда я заканчиваю, бифштексы готовы. Ирена перекладывает их на блюдо и водружает на стол. Рядом она ставит деревянную салатницу с уже заправленным салатом. Затем садится сама и только тогда говорит: — Вся эта история не очень-то мне нравится.
— Почему? — Контестация, ниспровержение мне вообще неприятны. Мне неприятны студенты, неприятно все, что связано со студентами и контестацией.
— А чем тебе насолила контестация? — Лично мне ничем. Но я все равно терпеть ее не могу.
— Хорошо, давай посмотрим, почему, собственно, тебе неприятны студенты? — Не знаю. Неприятны, и все.
— Может, потому, что они хотят свергнуть капитализм, который так тебе нравится? — Честно говоря, здесь нет каких-то явных причин. Ведь так часто бывает, правда? Встречаешь ты, скажем, незнакомого человека и сразу думаешь о нем: боже, что за отвратная рожа! Ты и знать о нем ничего не знаешь, видишь впервые, и все равно он тебе неприятен. Так и со студентами.
— Ладно, допустим. Но в чем все-таки ты могла бы их упрекнуть? Ирена задумывается на секунду и говорит: — В неблагодарности.
— В неблагодарности? — Да, они попросту неблагодарные твари. Тот самый капитализм, который они хотели бы свергнуть, дал всем, и им в том числе, машину, телевизор, кино, самолеты и прочие удобства. Все это они преспокойненько принимают и в то же время собираются свергнуть тех, от кого они их получили. Вопиющая неблагодарность! — В некоторых случаях неблагодарность обязательна. Я, например, работаю на капитализм и тем не менее не испытываю к нему никакой благодарности. Какая уж тут благодарность. Да и сам капитализм вряд ли ждет от нас какой-либо благодарности.
Ирена молчит с задумчивым видом, затем отвечает: — Студенты — те же капиталисты. Только сытому преимуществами капитализма может прийти в голову отвергать их. Скажем, рабочие их не отвергают. Во-первых, потому, что не обладают ими, во-вторых, потому, что хотели бы ими обладать. Все эти бунтари напоминают богатеньких дам, которые мало едят, чтобы не растолстеть. А бедные хотят есть и не боятся растолстеть. Они вечно голодны и, когда могут, наедаются от пуза.
— Так каким же, по-твоему, должен быть сценарий моего фильма? — Что значит "каким"? — Ну, как бы ты изобразила нынешних бунтарей? — Такими, как они есть.