Я отвечаю за все
Шрифт:
— Женька насплетничал? — быстро спросила она.
И велела ему одеваться, бриться, привинтить Золотую Звезду и вообще «соответствовать».
— Я тоже постараюсь! — сказала она почему-то угрожающе.
То ли он уж слишком ее любил, то ли стар стал и сентиментален, но почему-то, когда пришла она в его комнату «готовая совсем», по ее словам, он даже порозовел от гордости: какая у него дочь, какая его Варвара, насколько лучше она всех вместе взятых «раскрасавиц», вроде этой Веры Николаевны, которая свою красоту носит и всем показывает, — красоту всегда одинаковую, никогда не праздничную, да
— Ну-ка повернись, повернись, ну-ка покажись, дочечка!
Она щелкнула выключателем, чтобы отец и покрой костюмчика увидел, и как волосы она уложила, и как прямо и счастливо смотрит на него она — тоже довольная собой, придуманным кутежом. «Гляди, батя, ничего у тебя дочка?» И он, конечно, смотрел, оглядывал, вглядывался в ровный, насмешливо-добрый, умный взгляд ее, в тяжелый узел совсем немодной нынче прически (и когда она волосы отрастила!) и в то горькое, мгновенно мелькнувшее возле ее губ выражение, которое замечал он не раз после войны и которое простить не мог Устименке, и во всю ее особую, ей принадлежащую, всегдашнюю открытость. «Вот я такая, люди, я вся тут, любите меня, я вас люблю!» Такая, еще маленькая, она ходила по Кронштадту, такой была на корабле, такой и выросла…
— И еще сумочка будет, — сказала Варвара. — Ираидка сейчас еще щеткой чистит — заначить хотела, но со мной шутки плохи, что мое — то мое, ты меня знаешь!
— А шуба у тебя от мороза есть?
— Шуб у меня избыток, — соврала Варвара, — сколько угодно, три или четыре. Я вообще, папа, исключительно одеваюсь. Но все неперешитые, у меховщика. Я ведь люблю модное, не могу отставать. Для тебя надену Ираидкину — с шиком сшита. Ты хочешь, папа, выпить?
— Выпить можно!
— Выпить завсегда можно, — сказал дед Мефодий. — Если по-хорошему, в аккурат. А если с безобразием, то лучше нет, как воздержаться.
— Я, дед, с безобразием тяпну, — сказала Варвара, поцеловав Мефодия. — Я люблю, если выпить, то чтобы подраться, ножом кого пырнуть, верно, пап?
— Перестань ты, — попросил адмирал, подавая дочери в передней шубу. — Слушать, и то смешно!
Дед Мефодий почесал о косяк спину и осведомился:
— Вы куда ж, ребяты?
— В ресторан! — сообщила Варвара. — Мы, геологи, дед, знаешь как пьем? Литрами! Конченый народ!
— По ресторантам, — рассердился дед, все еще почесываясь о косяк. — Видали? Там же сумасшедшая стоимость, обдираловка немыслимая. За те деньги я вам дома и холодец из ножек подам, и сельдя с луком, и горячее, и красной головки — залейся, казак, до ушей хватает.
— А мы, дед, желаем в ресторан! — сказала Варвара. — И ты нам не препятствуй!
— Заимей сначала свою шубу! — брякнул дед.
Варвара грозно на него взглянула, он закрыл свой рот ладонью. Юрка тоже попросился в ресторан, но Ираида его уже разула на ночь, и он со своей участью примирился.
— Может быть, и мы погодя подойдем! — пообещал Евгений. — Если у Иры настроение будет.
— Вы подойдете за свой счет, Женюрочка, — сказала Варвара. — А так как ты это терпеть не можешь, то у Иры не будет настроения. Пошли, папа. И запомни — я твоя дама. Один взгляд в сторону, и я, сделав тебе сцену, уйду в ночь.
ТОТ
Ему не удалось и часа проработать, как явился Губин — по своему обыкновению без телефонного звонка, словно был белый день. Выпивший, веселый, гладкий, удобно и добротно одетый, что называется — «ухоженный». Всегда он являлся именно таким — и домой, и в больницу, и на заседание президиума исполкома.
— Тебе надлежит завизировать, — сказал он и протянул Устименке свою вечную цвета крови ручку с золотым пером. — Возьми мое стило и поставь свой гриф. Можешь не читать — все возвышенно, изящно и монументально. Губин стилем владеет.
Это был тот самый Борька Губин, с которым они когда-то, черт знает как давно, ездили по грибы, тот Губин, который влюбился в Варвару, а потом внезапно возник в современной печати. «Бор. Губин» — читал Устименко все эти длинные годы и каждый раз удивлялся: неужели это тот самый Борис?
— Представь, тот самый, — со вздохом подтвердил Губин, когда они встретились в Унчанске после войны. — Оплешивел несколько, обрюзг, но тот самый. Конечно, кому война мачеха, а кому мать родная…
И он со значением поглядел на орденские планки, которых было не так уж мало на устименковском заношенном кителе.
О Варваре он знал больше, чем Устименко. И знал как-то удивительно скрупулезно. Помнил даже фамилию того вояки — Козырев — и однажды ухитрился пить с ним водку в ресторане гостиницы «Москва»…
— Это зачем же тебе? — простодушно удивился Устименко.
— «Хочу все знать»! — названием журнала ответил Борис Эммануилович. — Я любопытный, да к тому же профессия обязывает.
Владимир Афанасьевич взглянул прямо в глаза Губину своим режущим из-под мохнатых ресниц, почти всегда суровым взглядом. Когда-то Варвара сказала, что глазами о враждебные ему глаза он, наверное, высекает искры. Но сейчас искры не получилось: в юности добрые, нынче глаза Губина стали просто студенистыми. Что-то в них пропало, но нечто и новое появилось. Неопределенность, что ли?
— А разве профессия журналиста обязывает копаться в таких делах? — спросил Устименко при первом их свидании. — Вот не знал.
— В каких это «в таких»? — вопросом же ответил Б. Губин. — Варвара Родионовна для меня значит неизмеримо больше, чем ты можешь предположить…
Устименко пожал плечами. Он ненавидел разговоры на эдакие темы. Да и какое ему могло быть дело до того, на что намекал Губин? «Намеки тонкие на то, чего не ведает никто», — как любил говорить Богословский.
Но все-таки неприятно Устименке сделалось, а это, видимо, Губину и надо было.
Потом Борис поинтересовался, не попадалась ли Володе его фамилия в печати.
— Попадалась! — сухо ответил Устименко.
— И как?
— Красиво пишешь, — усмехнулся Владимир Афанасьевич. — До слез. Давеча я прочитал: «И святая святых Богословского — операционная».
— Запомнил! — удивился Губин.
— Мы все запомнили, — продолжал Устименко. — И не только это. Вот еще: «Считавшийся раньше безнадежным больной С. возвратился к жизни, к радости созидательного труда, к пению птиц, к веселому шуму ветра, к счастью созидания. Чудотворцем в белом халате был Богословский». Так?