Я пытаюсь восстановить черты
Шрифт:
Чувство беспомощности было всего ужаснее: знать, что самому близкому человеку плохо, и ничем ему не помочь! Мне хотелось немедленно бежать на Лубянку и сказать то, чего они не знают о Бабеле, но знаю я. От этого шага меня уберегла всё та же Эстер Григорьевна. Хорошо, что у меня была работа. Хорошо, что была у меня Лида. Возвращаясь домой, я брала ее на руки, прижимала к себе и шагала с ней часами из угла в угол. Эстер Григорьевна уходила домой: ей надо было зарабатывать переводами деньги на посылки своим заключенным. А я оставалась одна.
Дверь в комнату Бабеля была опечатана, и я, выходя на лестничную площадку, старалась на нее не смотреть,
Никто из знакомых Бабеля меня не навещал и не звонил; Рыскинда не было в Москве, Эрдман был арестован. Общалась я с тетей Бабеля Катей, которая приходила ко мне вместе с мужем Иосифом Моисеевичем, а иногда я с Лидой бывала у них в Овчинниковском переулке.
В их квартире жили еще брат Иосифа Александр Моисеевич и его горбатая сестра. Маленькая Лида иногда мне говорила: «Пойдем к тете Кате, я соскучилась по горбику», и мы все удивлялись этому — казалось бы, уродство должно было вызывать в ребенке совсем противоположное чувство. Лида же оказалась очень родственной девочкой.
Однажды совсем неожиданно ко мне пришла мать Маки Тыжновой — Елизавета Владимировна. Думаю, она боялась отпускать ко мне дочь, а пришла сама. Мака в то время уже жила в Москве и работала в Бумпроекте. Мы с Елизаветой Владимировной поговорили и поплакали, и она ушла. И я сама просила передать Маке, чтобы она не звонила и не приходила ко мне. Никого из моих знакомых по Метропроекту я не приглашала в дом.
Свиданий с арестованным не разрешалось, только один раз в месяц можно было передавать для него 75 рублей. Во дворе здания на Кузнецком мосту имелось небольшое окошечко, куда по очереди передавали эти деньги, называя фамилию арестованного. Никаких расписок не давалось. Длинные очереди растягивались от этого окошка по всему двору до ворот и даже выходили за ворота. Я всегда была так удручена, что никого не замечала. Публика в очереди стояла интеллигентная, в основном женщины.
Единственным человеком, который позвонил мне через несколько дней после ареста Бабеля, была Валентина Ароновна Мильман, работавшая тогда секретарем у Эренбурга. Домой ко мне она прийти побоялась, назначила мне встречу у Большого театра и предложила деньги. От денег я отказалась, деньги у меня были, так как я продолжала работать, но этот ее поступок, редкий по тем временам, я никогда не забывала и с тех пор в течение многих лет была с ней в дружеских отношениях.
Не сразу, но позднее я догадалась, что деньги эти предлагал мне Эренбург: у его секретаря, получавшего небольшое жалованье, не могло быть такой суммы.
С Эренбургом меня познакомил Бабель. Было это году в 1934-м, когда однажды вечером Илья Григорьевич пришел к Бабелю, с которым чаще встречался не у нас, а у себя дома или в каком-нибудь кафе.
Ни во время ужина, ни
И только с Эренбургом было иначе, и, как ни старался Бабель возбудить в нем интерес ко мне (рассказал, что после окончания института я работала на строительстве Кузнецкого металлургического завода, о котором Эренбург писал в романе «День второй»), ничего не помогало.
Само собой разумеется, Эренбург мне сразу же не понравился, и в последующем, если он приходил, я после ужина или обеда уходила в свою комнату.
Во время ареста Бабеля в мае 1939 года Эренбурга не было в Москве, он был за границей. Вернулся лишь в 1940 году и, как рассказала мне Валентина Ароновна, распаковывая чемодан, прежде всего вытащил из него книгу Бабеля — она лежала сверху. Узнав об этом, я поняла, как Эренбург любит Бабеля, и это заставило меня изменить к нему прежнее отношение. Книги Бабеля тогда изымались из всех библиотек, хранить их дома было небезопасно.
Месяца через два после ареста Бабеля меня начали одолевать судебные исполнители. У Бабеля были заключены договоры с некоторыми издательствами и по этим договорам получены авансы. Вот эти-то авансы издательства в судебном порядке решили получить с меня. Ко мне один за другим являлись судебные исполнители и переписывали не только мебель в оставшихся двух комнатах, но и мои платья в шкафу. Я не знала, что делать, и решила обратиться за советом к нашему с Бабелем «очень хорошему приятелю» Льву Романовичу Шейнину, работавшему тогда в прокуратуре.
Когда он меня увидел, то страшно смутился, даже побледнел. А сколько вечеров до самого рассвета провел он в нашем доме, какие расточал комплименты! Придя в себя, Шейнин попросил меня пройти в соседнюю комнату и подождать. Через несколько минут он вошел, но не один, а с другим человеком в форме. Очевидно, решил для безопасности разговаривать со мной при свидетеле. Шейнин выслушал меня, успокоился, как мне казалось, оттого, что мой приход не означал просьбы хлопотать за Бабеля. Совет позвонить в 1-й отдел НКВД дал мне не Шейнин, а человек, пришедший с ним. И, когда я поднялась, чтобы уйти, Шейнин вдруг спросил меня: «А за что арестовали Бабеля?» Я сказала: «Не знаю», — и ушла.
Дома, воспользовавшись в первый раз телефоном, оставленным сотрудником НКВД во время обыска, я позвонила в 1-й отдел и рассказала о судебных исполнителях, переписывающих вещи. Мне ответили:
— Не беспокойтесь, больше они не придут.
И действительно, больше они меня не беспокоили. Но в НКВД пришлось обращаться еще раз. Дело в том, что однажды мне позвонили из Одинцовского отделения милиции и сообщили, что из опечатанной дачи в Переделкине украдены ковры. Один из них лежал на полу в моей комнате, другой, поменьше, — в комнате Бабеля. Украл их приехавший с Украины родной брат нашего сторожа. Его поймали, когда он уже продал эти ковры, и отобрали у него 2 тысячи рублей. Эти деньги сотрудник из милиции Одинцова просил меня получить. Я позвонила в 1-й отдел, и там мне сказали: