Я стою у ресторана: замуж – поздно, сдохнуть – рано! (сборник)
Шрифт:
Сначала они прошли на мужскую половину. Держа ее руку в цепкой длинной руке, горбун церемонно ввел ее в залу. Это была парадная зала дома, с лепным потолком и яркой росписью: дебелая Венера рождалась в раковине и вокруг летали амуры. Роспись сияла: из круглых окон люков под потолком в залу входил странный свет белой ночи. Под этой росписью стояло множество фанерных перегородок. Перегородки делили гигантскую залу на узкие пеналы. В каждом – по четыре кровати. На этих кроватях, аккуратно застеленных конвертиком, сидели друг против друга старики и идиоты. Они ждали отбоя, и потолок, как
Горбун сразу отметил про себя, что некоторые кровати пустовали, это значило: их обитатели ушли любить в белую ночь. «Ничего, в понедельник приедут грузовички за вами, товарищи любители! В понедельник наведем порядок!» Ему было весело. Они сейчас миловались в лесу, а он, как Бог, знал наперед их судьбу.
Обитатели пеналов смотрели на горбуна преданными глазами. И он радовался, что ясноглазая видит это почтение. Ему не хотелось уходить. Над каждой кроватью висели фотографии в рамочках.
И хоть это было не положено врачами (чтобы не волновать стариков и идиотов), горбун разрешил им иметь эти фотографии – единственное их имущество на земле. В этом была его смелость, его вольнодумство, если хотите… Вот на фотографии – ребенок, обычный ребенок на руках у матери. Вот он подрос, он еще не выделяется среди сверстников, хотя лоб его чересчур велик. Вот он растет – и уже появился знак: глаза. Глаза идиота. А вот и голова и сам он вытянулись – и вот он стоит один (а с кем же ему теперь стоять?) посреди пустого двора…
Они перешли на женскую половину, и горбун окликнул крохотное, согнутое, сморщенное создание. Но старуха не ответила. Горбун сказал ясноглазой, что старухе девяносто лет и она уже не слышит. Старухе, которую окликнул горбун, и вправду было девяносто лет, но она слышала. Старуха эта была женой краеведа Рязановского, а еще раньше она была фрейлиной при дворе. А еще раньше ее привезли первый раз в Петербург, и под таким же потолком она танцевала свой первый бал… А потом уже она влюбилась и вышла замуж за бедного дворянина Рязановского. Революцию муж приветствовал. Во время перестрелки в семнадцатом году его убили на улице, а ее выгнали из квартиры как буржуйку.
А потом… Чего только не было с ней потом! И теперь, прожив бесконечную жизнь, она сидела, счастливая, под потолком своей юности. Счастливая оттого, что весь этот день у нее ничего не болело. Днем она даже вышла в поле, погуляла у церкви, осторожно, не срывая, понюхала цветы и, усевшись на скамейку у заросшего пруда, проиграла в своей памяти Шопена. Побаловав себя музыкой и цветами, она медленно возвращалась в дом. И, подходя к полуразрушенным колоннам, она подумала, что поняла! Если бы вернули назад ее молодость, ее довольство – она, может быть, и не взяла! Жить в довольстве – это грех, ведь на земле люди так мучаются. И сейчас, сидя на кровати, она молилась и благодарила Его за прекрасный день без боли и еще за то, что сейчас, после той музыки, стояло сейчас пред ней ясноглазое лицо крестьянской Богоматери.
Горбун и ясноглазая вышли в коридор, здесь пахло сыростью и мочой – сегодня мыли полы. Горбун провел ее в кабинет и, когда она села, попытался ее поцеловать. И тотчас отворилась дверь – и красная рука выволокла горбуна за дверь. Дверь захлопнулась, и послышались возня, удары по телу, визг горбуна…
Ночевала ясноглазая на скамейке у пруда.
Было раннее утро. Она проснулась оттого, что где-то рядом зашуршало и поднялся из травы идиот, длинный-длинный. Рядом, нежно прижимаясь к нему, стоял коротконогий женский обрубок. Ясноглазая слезла со скамейки и пошла-побежала прочь. Потом оглянулась: за ней, улыбаясь радостно и преданно, семенила крохотная женщина. Она узнала вчерашнюю дурочку: вислый живот торчит из байкового платья и бессмысленная улыбка на молодом лице.
Они шли рядом по липовой аллее. Открылся храм в конце аллеи. И в тени храма кладбище. Дурочка уселась на могильную плиту и, расчесывая блестящие волосы, тихонечко сказала:
– А ты не с комиссии? А то мы комиссию ждем. Комиссия за нами приедет.
Ясноглазая не ответила, она все смотрела. Двери храма были раскрыты, и оттуда веяло холодом: Пустые недавно побеленные стены, иконы лежали на полу штабелями вдоль стен.
– Службы нету. Батюшка помер, царство ему небесное, а другого не присылают. А под полом церкви господа бывшие лежат в белых склепах, – сказала дурочка.
Рядом с церковью в высокой траве стояло надгробие – Ангел с отбитыми крыльями и надписью на постаменте:
Сей памятник любви,Признательности нежнойВоздвигли дети-сироты отцуНежнейшему и матери любезной,Пускаясь без вождя в путь бед и суеты.Сзади раздавался нежный смех дурочки. Это неслышно подошел высокий идиот. Он наклонился и молча водил губами по ее шее.
– Разлучать нас будут, – смеясь говорила дурочка. – Думают, мы не знаем. Все знаем. Про все донесение в город написали. Небось тебе с горбуном можно, а нам нельзя? Что ж, мы не люди, если я инвалидка?
Она была совсем не дурочка.
У дома уже стоял грузовик. В кабине торчала голова шофера. Горбун стоял у грузовика очень важный, с портфелем. И рядом краснела пудовая баба.
– Тебя дожидаются, – сказала баба ясноглазой. Потом обратилась к горбуну: – Вези ее, чтоб духу ее здесь не было. А чего узнаю – голову оторву…
Ясноглазую посадили в кабину между горбуном и шофером.
Как только они отъехали, шофер снял одну руку с баранки и чуть обнял ее.
– Поедем-поедем, – торопливо говорил горбун, – а то здесь неспокойно: в Георгиевском, говорят, злодей объявился, магазин ограбил, часы взял и пинджак импортный.
– Видать, на танцы человек собрался, – не выпуская ее плеча, сказал шофер.
– А на тебе, кстати, пинджак новый.
– А я и ограбил, – сказал шофер и совсем прижал ее.
Машину качнуло. Шофер был сильно пьян.
– Пьешь? – хмуро сказал горбун.
– А ты что – жрешь ее, что ли? Не нравится тебе, горбатая рожа, что я к твоей Машке прислонился? Сам хочешь? Вы ведь, горбатые, специалисты бюллетень в урну опускать.