Я – выкидыш Станиславского
Шрифт:
И сколько горьких и даже страшных чувств…»
Актриса написала бы все то же самое. Там, в конце, у последней черты, и гении и обычные люди чувствуют одинаково. Уходит прочь страх перед неизбежным, и наступает просветление. Страшным бывает лишь осознание того, что ничего изменить уже нельзя. Поезд ушел…
Раневская часто, чуть ли не ежедневно вспоминала Ахматову. Без нее было скучно и пусто. Она украшала собой время.
Очень сильно, до бешенства, раздражали Фаину Георгиевну те, кто дерзал писать воспоминания об Анне Андреевне. Подобных особ она называла не иначе как «сволочные вспоминательницы» и утверждала, что им, стервам, охота рассказать о себе. «Лучше бы читали ее! — восклицала
Она и пушкинистов не любила за то же самое, за вмешательство в святая святых — в жизнь Поэта! Пушкина, который помог актрисе осмыслить ее жизнь, она боготворила, любила неистово. К старости он остался одним из тех собеседников великой актрисы, которые оставались с ней до конца жизни.
Однажды Ахматова сказала Раневской: «Моя жизнь — это не Шекспир, не Софокл. Я родила сына для каторги». У Фаины Георгиевны не было детей, но она прекрасно поняла подругу. В ее собственной жизни тоже ведь преобладали тяжкие испытания…
Долгая жизнь — нелегкое испытание. Тяжело смотреть на то, как постепенно тебя покидают друзья. Они уходят, оставляя после себя воспоминания. «Воспоминания — это богатства старости», — говорила Раневская.
Коварная игрунья, судьба исполнила главное желание юной Фаины Фельдман. Она дала ей то, чего девушка жаждала больше всего — сцену. Фаина стала актрисой, блестящей актрисой, знаменитой актрисой, великой актрисой, но… во всем остальном счастья ей не досталось.
Видно, там, где решаются судьбы, сочли, что и этого достаточно.
Или же сама актриса настолько отдавала себя сцене, что ни на что большее сил уже не оставалось, да и времени тоже?
Она часто говорила об одиночестве. Терпеливо несла свой крест и даже бравировала им.
«Одиночество — это когда в доме есть телефон, а звонит будильник».
«Одиночество как состояние — не поддается лечению».
«Спутник славы — одиночество».
«Стареть скучно, но это единственный способ жить долго», — утверждала Раневская. Жизнь же, по ее мнению, была всего лишь небольшой прогулкой перед вечным сном. Порой эта самая жизнь была настолько противна актрисе, что она просила написать на ее памятнике: «Умерла от отвращения».
«Я — выкидыш Станиславского», — признавалась Фаина Георгиевна. Подобно своему кумиру, она не признавала слова «играть», утверждая, что сцене нужно жить.
И что же она видела в своем любимом театре? Небывалый по мощности бардак, в котором ей на старости лет даже стыдно было. С возрастом она старалась избегать общества своих коллег, которые были ей противны прежде всего своим цинизмом. Лишь необходимость совместной работы заставляла ее терпеть их общество хотя бы на работе, в театре.
«В старости главное — чувство достоинства, а его меня лишили», — сокрушалась она.
Для Раневской как для человека, в глубине души своей оставшегося ребенком, старость была особенно тяжела и трагична.
После смерти Фаины Георгиевны ее давняя подруга, выдающаяся грузинская актриса Верико Анджапаридзе, напишет ей письмо:
«Дорогая моя, любимый друг, Фаина!
Вы единственная, кому я писала письма, была еще Маричка — моя сестра, но ее уже давно нет, сегодня нет в живых и вас, но я все-таки пишу вам — это потребность моей души. Думая о вас, прежде всего вижу ваши глаза — огромные, нежные, но строгие и сильные — я всегда дочитывала в них то, что не договаривалось в словах. Они исчерпывали чувства — как на портретах великих мастеров. На вашем резко вылепленном лице глаза ваши всегда улыбались, и улыбка была мягкая, добрая, даже когда вы иронизировали, и как хорошо, что у вас есть чувство юмора — это не просто хорошо, это очень хорошо — ибо кое-что трагическое вы переводите в состояние, которое вам нетрудно побороть, и этому помогает чувство юмора, одно из самых замечательных качеств вашего характера.
Фаина, моя дорогая, никак не могу заставить себя поверить в то, что вас нет, что вы мне уже не ответите, что от вас больше не придет ни одного письма, а ведь я всегда ждала ваших писем, они нужны были мне, необходимы…
Я писала вам обо всем, что радовало, что огорчало. И я лишилась этого чудесного дара дружбы с вами, лишилась человека с большим сердцем, видевшего творческую сторону жизни.
Моя дорогая, очень любимая Фаина, разве я могу забыть, как вы говорили, что жадно любите жизнь! Когда думаю о вас, у меня начинают болеть мозги. Кончаю письмо, в глазах мокро, они мешают видеть.
Ваша всегда Верико Анджапаридзе».
Те немногие, кого она дарила своей дружбой, боготворили ее. Готовность прийти на помощь ближнему, отдать последнее, окружить, окутать заботой — таков был «дружеский стиль» Фаины Георгиевны, ее метод.
К ней тянулась молодежь. С ней было интересно. Она не только наблюдала жизнь, но в то же время делала самые неожиданные выводы и оглашала их.
Среди молодых актеров Театра имени Моссовета Фаина Георгиевна выделяла Марину Неелову, с которой дружила в последние годы своей жизни. В дневнике своем она писала о Нееловой, называла ее большой актрисой, восхищалась ее талантом, умилялась сочетанию в ней инфантильного с трагическим и сострадала ее беззащитности. Огорчалась тому, что не может чем-нибудь помочь Марине, которая, по мнению Фаины Георгиевны, нуждалась в учителе.
Неелова вспоминала: «Цветы в почти пустой квартире. Пустой холодильник… «Мне все равно ничего нельзя», — говорит Раневская. Единственные продукты, имеющиеся в квартире, — пакеты с пшеном на подоконнике для птиц и птичек. Впрочем, квартира очень даже не пустая: книги, книги, книги, многие на французском языке («мой Мальчик знает всю французскую поэзию»), «Новый мир», газеты, очки. И на всех обрывках листов, на коробках — записанные, зафиксированные в эту секунду пришедшие мысли. Кое-где споры, замечания. На одной странице жестокая характеристика известного театрального деятеля: «Он великий человек, он один вместил в себя сразу Ноздрева, Собакевича, Коробочку, Плюшкина — от него исходит смрад… «Приезжаю от нее домой, звонок: «Как вы доехали? Я беспокоилась». Я не успеваю позвонить, а она успела… Почти целый день провела у нее. Опять уезжала с тяжелым чувством, что оставляю ее одну; прощаясь, вижу, мне кажется, слезы у нее на глазах, и сама чувствую комок в горле и щемящую боль, тепло, нежелание расставаться, и хочу просто вот так смотреть на нее, просто эгоистически впитывать все, что она мне дает, даже в самые краткие моменты общения, даже по телефону, когда не вижу глаз и только слышу ее мысли, пытаюсь их сопоставить со своими и почти всегда внутренне соглашаюсь. Уходя, еще раз прощаюсь не только с ней, взглядом окидываю комнату, а она, явно не желая проститься со мной, говорит: «Попрощайтесь с Мальчиком, мне кажется, он скучает без вас». Уходя, я вдруг спросила: «Фаина Георгиевна, вы верите в Бога?» — «Я верю в Бога, который есть в каждом человеке. Когда я совершаю хороший поступок, я думаю, что это дело рук Божьих».
Никто так и не понял, сколько любви вмещало это великое сердце. Фаина Георгиевна дарила окружающим свою любовь незаметно, походя, словно между делом, так же, как творила добро. И никогда не ожидала благодарностей, ответных шагов, платы. Таким и должно быть истинное добро — бескорыстным и незаметным.
Да, порой Фаина Георгиевна бывала колючей, язвительной, но злой она не бывала никогда. По ее собственному признанию, она могла огорчить, но обидеть — никогда. Обижала Раневская разве что саму себя.