Яблоко по имени Марина
Шрифт:
Ее выдох снова обдал мои губы теплом, и вдруг я почувствовал прикосновение к ним чего-то сухого и горячего. Зойка поцеловала меня!
Господи, сколько я мечтал о том, чтобы какая-нибудь девчонка поцеловала меня. И вот случилось! Но, странно, я ничего не ощутил, кроме неловкости, и к тому же прикосновение Зойкиных губ никак не напоминало сахарные уста, дыхание Эола, лепестки роз и всякое такое, о чем восторженные поэты писали в стихах.
— Дура! — неожиданно вырвалось у меня. — Сбрендила, что ли?
— Да ты что? — Зойка даже отскочила от меня.
— Уйди, чтоб я тебя не видел, — тихо бросил я. — Не надо
— Ты ничего не понял, — она стремительно покраснела. — Глупый!
— И не хочу понимать, — я вытер губы. И мой жест окончательно убедил Зойку в том, что ей лучше уйти. Она, споткнувшись о несчастную Дуньку, выскочила в коридор, что-то там опрокинула и выскочила на улицу.
А вскоре пришли родители. Я сидел и чистил грибы — равнодушно, механически, ни о чем не думая. Лучшее занятие отвлечься от всяких навязчивых мыслей — монотонная работа.
— Володя не заходил? — спросил папа.
— Нет.
— Странно, никто его не видит. Куда пропал человек?
— Ничего, найдется, — пообещала мама.
И, правда, однажды он пришел к нам — красивый, подтянутый, черные усы делали его еще бледнее, — пришел, встал у калитки и, сколько его ни звал отец, зайти в дом не захотел. Пришлось отцу надеть брюки (духота стояла страшная, и дома мы с ним ходили в одних трусах). Он вышел к дяде Володе, и тот почти сразу сунул ему в руки голубой конвертик, что-то быстро, невнятно сказал и, круто развернувшись, почти побежал по деревянному тротуару, и подковки на его ботинках нервно и дробно стукали о доски. Он ни разу не оглянулся.
Папа вошел в дом и сообщил маме:
— Завтра уезжает. Переводят служить куда-то на запад. Оставил письмо для квартирантки.
— Думает, что она вернется?
— На всякий случай. Мало ли что, говорит, вдруг у нее с Иваном ничего не получится. А он готов ждать, сколько ей будет угодно.
Письмо положили под клеенку на столе, и оно там за несколько лет пожелтело и приклеилось к столешнице, а Марина так и не объявилась. Зато поздней осенью, когда землю уже подмораживало, но еще вовсю синели шапки сентябринок, вдруг явился Иван. Крепко виноватый перед тетей Полей, он вел себя странно тихо, ходил с робкой, виноватой улыбкой — она как бы затаилась в уголках его губ, и когда тетя Полина, которой почему-то нравилось громко кричать и ругаться во дворе, поносила его самыми последними словами, он брал ее на руки и, визжащую, брыкающуюся, уносил в дом.
— Ну что, брат Паша, забыла нас Марина? — спросил меня однажды Иван. — Забыла! А ведь она у меня вот где осталась, — и крепко-крепко стиснул куртку в области сердца. — Бывало, спросит меня: «Вань, когда ты меня бросишь?». А я говорю: «Никогда!». Она и расхохочется: «Правильно. Потому что первой брошу я». Так и вышло. Эх, брат Паша, ходи по земле, не отрывайся от нее и живи так, как получится, иначе — хана…
Он помолчал, задумчиво попыхтел сигареткой и совсем тихо сказал:
— А теперь будто пластинка во мне крутится, и музыка — чудная, одному мне слышная, а как о ней словами рассказать, не знаю. И такая тоска, брат, берет, что одно спасение — Полина. Жил с ней рядом, а ведь не видел…
Примерно так он со мной говорил, то ли хмельной, то ли уже больной — через несколько дней с ним что-то нехорошее случилось: схватил нож, ударил тетю Полю, та сумела выбежать, заорала, и кое-как соседям удалось Ивана усмирить; его отправили в нервную больницу, откуда выпустили не человека, а тень — худого, с темными кругами под глазами, будто замороженного: двигался осторожно, словно хрустальную вазу в гололедицу нес.
— Зря мы Марину в квартирантки брали, — сокрушалась мама. — Что о нас люди теперь подумают? Двух мужиков с ума свела, а ведь ни рожи, ни кожи, прости Господи!
— И не говори, — откликался отец, и его лицо как-то странно менялось: будто легкая тень от облака скользила по нему. — Ну их к черту, этих квартиранток, одни хлопоты с ними. Никого больше не возьмем, пусть комната пустой стоит: будем в ней яблоки на компот сушить…
Яблоки лежали на полу, на столе, на подоконнике. Самые крупные мама мыла и закатывала в банки. Те, что помельче, с полосатыми боками, шли на варенье. На компот сушили ароматные, полусладкие яблоки с желтой кожурой. Компот из них чуть горчил, и я его не любил, хотя сами яблоки мне нравились: сочные, крепкие, с едва заметной кислинкой, они не приедались. Если читаешь какую-нибудь занятную книжку, то незаметно можно сгрызть целую чашку — и никакой оскомины.
Эти яблоки созрели на том дереве, с которого Марина собирала листья, чтобы насушить их и запарить отвар. Им она полоскала волосы. А самих яблок так и не дождалась.
— Яблоко по имени Марина, — однажды произнесла Зойка. Ей тоже пришлись по вкусу эти плоды. Мы с ней даже менялись: она приносила из своего садика большие краснобокие груши, которые в поселке называли дулями, — они и впрямь напоминали кукиш, а взамен получала чашку яблок.
Мои родители и Авхачиха решили следующей весной обменяться глазками с этих деревьев. У мамы была легкая рука: все, что ни привьет, обязательно приживается. Наверное, и дули возьмутся. Яблоки имени Марины она не считала самыми лучшими, даже удивлялась: «И чего Авхачиха польстилась на них? Ну да ладно! Помогу я ей привить деревце. Мне не жалко».
Зойка больше не играла со мной в «американку» и вообще делала вид, что ничего особенного тогда не произошло. Иногда, когда из города приходило письмо от Ольги, она сообщала: «Тебе привет передают, а Мишке — нет».
«Ну и что?» — думал я про себя. Может, и нет нужды в приветах ему. Наверное, она ему сама пишет. Мишка-то, как Ольга уехала, ходил смурной и, что странно, даже перестал рассказывать всякие похабные анекдоты. Сразу видно: переживает. Но потом как-то незаметно он снова стал прежним Мишкой — веселым, шкодливым, уверенным и циничным. Впрочем, мне до него нет никакого дела. И он меня не трогал, потому что, наверное, помнил ту драку. И помнил, какой я бываю бешеный. А я и сам удивлялся: что тогда на меня нашло?
А еще я похоронил всех своих пластилиновых человечков. Для них мне отвели местечко на книжной полке. Иногда мама с умилением взирала на фигурки и вздыхала: «Паша, у тебя талант. Эх, была бы в поселке художественная школа!».
Никакого особенного таланта за собой я не чувствовал. Ну, нравилось мне лепить фигурки — и все. Что тут такого? К тому же какое-то детское занятие, несерьезное. Вон в газетах пишут: школьники собирают модели самолетов и машин, придумывают особенные механизмы, изобретают всякие полезные вещи, производят опыты с растениями — сам Мичурин их бы благословил. А у меня — баловство, шутка…