Яблоко по имени Марина
Шрифт:
А Лена, кажется, даже гордилась тем, что она не из домашних наседок, которым нравится стоять у плиты, чистить-мыть-драить квартиру, штопать дырявые носки, стирать трусы и так далее. По крайней мере тогда, много лет назад она заявила мне, что женщина должна быть именно женщиной, а не горничной, кухаркой, сиделкой и по совместительству любовницей в одном лице. Я слушал ее и почему-то вспоминал мать, которая говорила: заботиться о родных людях приятно. Ей доставляло удовольствие проявлять заботу, и квочкой она никогда не выглядела: всегда аккуратная, при прическе, успевала и новый журнал с газетами почитать, и в театры-кино на все премьеры сбегать. Аня походила на нее. Может быть, я потому и женился на ней, что она
— Эй! — Лена щелкнула пальцами над ухом. — О чем задумался, детина?
— Да так, — я смущенно потер ухо. — Не везет нам. Встретились через столько лет — и ничего…
— Чего — от тебя зависит, — преувеличенно громко засмеялась Лена. — Мужчина выход найдет всегда.
Но никакой выход почему-то искать не хотелось. К тому же под «ничего» я имел в виду совсем другое: она мало изменилась. Свалиться вот так неожиданно на голову — в этом, конечно, вся Ленка, по-прежнему легкая, не комплексующая, азартная. Ну надо же, едет к своему будущему мужу и по пути заворачивает к бывшему дружку! Но меня больше смущало другое.
Для меня Лена осталась где-то там, далеко-далеко, в той жизни, которая представлялась сплошным карнавалом: новые встречи, бессонные посиделки на кухне с гитарой, веселое отчаяние перед зачетами и экзаменами, восторг от впервые прочитанного стихотворения Франсуа Вийона, случайное пожатие руки на танцульках в университетской дискотеке, первый настоящий секс, нет-нет, не любовь, именно — секс. Или все-таки любовь? Как бы то ни было, а я исчез, ушел, сбежал из той жизни, и все у меня теперь другое, и ничего менять даже и не думаю. А тут — как снег на голову — является давняя женщина и напоминает о том, что роман-то у нас по существу не закончен.
— Интересно, — вдруг вспомнил я. — А Петр любил других женщин?
— Какой Петр? — не поняла Лена. — Кого ты припомнил?
— Ну, помнишь, твой брат рассказывал о Петре и Февронии, — напомнил я. — Когда она его в первый раз вылечила, то он, кажется, два года преспокойненько княжил себе в своем княжестве. Неужели у него никого не было?
— Знаешь, мне кажется, что он избегал греха из трусости. Хотя он слыл бескорыстным, но, пожалуй, все же одна корысть у него имелась — спокойствие совести, — проговорила Лена на одном дыхании, будто заранее подготовила ответ. — Потому он и стал святым. Святым грешить не положено.
— Ну почему же из трусости? — искренне удивился я. — Возможно, ему не встретилась та, которая бы понравилась.
— Брось ты! — Лена закурила сигарету. — Думаю, что и тысячу лет назад парни обладали такой же гиперсексуальностью, как и сейчас, — гормоны, знаешь ли, играют, хочется просто бабу, без всяких там фигли-мигли. Но некоторых сдерживают не моральные принципы, а трусость. Трусость показаться непорядочным.
— Значит, все-таки моральные принципы, — хмыкнул я.
Лена наверняка не поняла моей реплики. Между тем, история Февронии и Петра — история обольщения. Февронии понравился князь, и она сделала все, чтобы он в ней хотя бы нуждался. Женщина не может жить без любви. Мужчина — совсем другое дело: романтические отношения требуют времени, отрывают от каких-то важных дел и даже откровенно мешают, например, вершить свои княжьи дела. Любовь для такого мужчины — нечто навязанное, но он воспринимает ее как должное. И точно так же он принимает как подобающее — обожание женщин, окружающих его: он — князь, владыка и не привык, чтобы ему в чем-то отказывали. Вряд ли он задумывался над тем, порядочно он поступает или нет. Но Феврония взяла над ним власть и в прямом, и в переносном смысле: он от нее зависел. Может, именно тогда Петр и вспомнил о тех женщинах, которыми пользовался? Они тоже зависели от него. Однако к Февронии его тянуло не только чувство благодарности, но и любви. Он нуждался только в ней одной. Все другие не вызывали в нем никакого интереса — бывшие любезные подружки, случайные милашки, дворовые девки больше не трогали его сердца. Перед ними он испытывал лишь чувство вины. Ее он искупил в любви к Февронии. Чувство вины подвигло его на праведность. При чем тут трусость?
— У меня брат был таким же святошей, — Лена бросила сигарету в урну. — Лариса после его смерти нашла дневник. Там много чего он написал, но главное: он, оказывается, имел другую женщину, поэтому постоянно казнился, чувствовал себя виноватым — как же так, ведь он Ларису любит, и она его любит, но с той, другой, он наконец-то понял, что такое настоящая женщина в сексуальном смысле, конечно. Его к ней как магнитом тянуло, но, возвращаясь после дикого траха домой, он видел несчастную свою Ларису, умненькую, тихонькую, преданную, и у него сердце обрывалось. Он так и написал: «Сердце обрывается, падает на пол, разбивается и тысячами осколков разлетается вокруг. Сижу среди осколков, как слон в посудной лавке…».
Я представил Александра Васильевича сидящим на полу в окружении сердечных осколков — потерянного, жалкого, подслеповато глядящего в одну точку. Тоскливо приходилось мужику!
— Мучился он, — проронил я. — И ужасно то, что после него остался дневник. В нем — его жизнь, которую все равно никто не поймет. Или не захочет понять. Согласись, нам ведь порой удобнее сказать, что тот-то и тот-то с жиру бесится или у него крыша поехала. А что, почему, зачем, думать некогда и неохота.
— Просто он запутался, вот и все, — Лена говорила категорично.
— Наверное, он был честным, — не соглашался с ней я. — И никого из двух своих женщин не хотел обидеть. Обидел себя. А то, что остались записи, — плохо. Лариса, наверное, страдала, переживала.
— Она все ему простила, — Лена снова вынула сигарету из пачки, но раздумала курить. — Любила его очень.
А может, она любила себя, подумал я. Потому и простила, что захотела душевного спокойствия. Жить с ощущением, что твой любимый человек еще к кому-то прикасался, говорил кому-то те же самые слова и обладал, возможно, точно так же, как и тобой, — невыносимо горько. Хотя, с другой стороны, простить — значит, понять. Боже мой, как невыносимо горька и прекрасна наша жизнь! Все в ней неоднозначно, зыбко, переменчиво, и то, что вчера хорошо, сегодня — плохо, а то, что казалось незначительным и обычным, вдруг становится самым главным. Ну, почему же, почему?
Я не стал ничего больше говорить Лене. Она ждала от меня каких-то совсем других слов и поступков. Но я не желал повторения. Больше всего на свете я хотел, чтобы она, как встарь, поняла мое настроение, смешно сморщила носик, бодро вскинула растопыренную пятерню над головой и легко помахала: «Ну, мне пора. Пока-пока!».
Мы вышли на набережную. С реки тянуло сырой свежестью. Серые тусклые волны одна за другой лениво припадали к песку, откатывались и снова надвигались на берег. Отдыхающих на пляже казалось мало. Возможно, потому, что накануне по местному радио объявили, что в воде обнаружена какая-то зараза и лучше, мол, не купаться. Люди в основном загорали, играли в волейбол, а некоторые, устав лежать, прогуливались по набережной, ничуть не смущаясь, что из одежды на них лишь купальные принадлежности.
— О, вон шашлыки жарят, — обрадовалась Лена. — Пойдем туда! Я голодная как дикий зверь и мечтаю с урчанием вгрызться в кусок мяса.
— Да! Заморил ты, Павел, девушку. Ай-яй-яй! — услышал я за спиной знакомый голос.
Дартишвили в синих плавках, высокий, с грудью, поросшей черными волосами, лучезарный, выглядел эдаким пляжным плейбоем.
— До конца рабочего дня еще два часа, — бесцеремонно заметил Дартишвили. — Да! Целых два часа. А ты, Пал Василич, прогуливаешься тут с девушкой. Да! Еще и голодом ее моришь. А шашлык тут настоящий, рекомендую. Да!